Да, сомнения.
Дело все в том, что я не верю людям, я боюсь их!
Это ужасно, это страшно, но это так! И я тогда не написал Вам, ибо эти же сомнения удержали меня (уж простите меня, пожалуйста).
А сегодня мне стало особенно невыносимо больно от моего одиночества, и я, не выдержав, пишу Вам. Зачем? Для чего? Может, просто, написав все это, мне станет легче. А почему Вам? Я уже назвал повод, толкнувший на эту «смелость». Почему-то после этой повести хочется верить Вам. Но все же… Я даже хотел написать в «Комсомольскую правду» сегодня. И думаю, что там бы откликнулись на мое письмо. Такая уж прекрасно-неравнодушная газета. И со всей страны ко мне бы пришли ободряющие письма.
Но это все не то. Мне не нужна жалость. Мне нужно понимание и хороший совет-помощь, который бы помог мне покончить со своими сомнениями, со своей безалаберностью, маниловщиной, со своим «комплексом» неполноценности. Только заранее прошу прощения, я очень колюч и мгновенно захлопну раковину души и могу сделать больно.
Поэтому, если нет желания испытывать мою боль, пожалуйста, уничтожьте мое письмо. А я просто еще раз буду убежден, что люди все сами по себе, что улыбаются и делают добро по привычке, по необходимости, а не по велению сердца, не потому, что кому-то больно.
Живя всю жизнь за детдомовским забором, страдая оттого, что подкидыш, что не такой, как все, испытывая унижения, оскорбления, издевательства, я замкнулся, я верить во все перестал. Нет, я не стал циничным. Просто стало невыносимо от боли, и я постарался отгородиться от нее, забыться. Я пел, плясал, веселил себя (а веселились другие), а моя душа «слезами кровавыми умывалась». Меня хвалили, мной восхищались, а я их ненавидел. Меня, как детдомовского, жалели, тяжко вздыхали, и на этом все кончалось.
Я перестал верить словам. Потом перестал верить добрым делам. Я стал сомневаться в том, что и мои слова, мои дела кому-нибудь нужны. Все фальшь, все лицемерие, все театр, балаган, где каждый более или менее добросовестно играет роль свою. А я хотел тепла, хотел участия, хотел доброты. Хотел иметь отца и мать, хотел быть любимым и любить (слишком это эгоистично, но в детстве без таких «эгоистичных» чувств очень одиноко и тяжко жить). Я по ночам плакал от боли одиночества, ощущал себя никому не нужным, самым беззащитным, то есть я очень себя жалел. Все внимание было на моих болях.
Рядом были ребята, такие же страдающие, хотя внешне, как и я, все были веселые и беззаботные, были более или менее хорошие воспитатели.
Но чем старше я становился, тем больше отчуждался от всего. Научился говорить с самим собой, верил в какую-то другую, светлую жизнь, очень хотел быть бессмертным, а в жизни стеснялся ходить в городскую школу в рваных ботинках, старых брюках и таком же пиджаке.
Надо мной смеялись, меня презирали, я чувствовал на себе косые, презрительные, жалеющие (что больнее всего) взгляды. Этим я обязан ярлыку «детдомовец». Меня даже в детском доме в минуту гневной вспышки называли подкидышем. Сейчас я понимаю эту детскую жестокость. Но и сейчас, как и тогда, мне очень и очень больно.
Я хотел найти своего старшего брата, но, столкнувшись с первыми разочарованиями (выходил не на тех по ошибке), я тут же прекращал поиски. Так было раза три. И при этом боялся, что неправильно истолкуют меня. Я уже писал, что всю раннюю свою жизнь (до десятого класса — это самая глазная часть нашей жизни) я просидел за «детдомовским забором». Я не видел мира. Я не знал его. А когда вошел в него, я был ошеломлен и еще больше сломлен. Меня жалели в институте, надо мной вздыхали, дарили мне рубашки и другие вещи, а мне было больно, стыдно. Но я брал, ненавидел себя, но брал. И еще больше замыкался в себе. К девчонкам не подходил, ибо им «бесприданник» не нужен. К тому же я боялся их родителей. А поводов для этой боязни было больше, чем предостаточно.
И вот теперь, окончательно уткнувшийся в свои болячки, уже начал лелеять их, носиться с ними, как со знаменем. Но это было там, «внутри». А «снаружи» я панически боялся, что кто-нибудь узнает, что я «детдомовский», что «неполноценный» человек. Я заливался краской, мучился, когда кто-нибудь удивленно восклицал, узнав про мое «сиротство», «жалел» меня (что за языки у людей, обязательно им надо носиться с добротой, всем показывать, какие они добрые, заботливые). А я уходил и плакал. Но были и действительно добрые, хорошие люди. А я теперь мучился и страдал оттого, что не могу им быть благодарным, что не испытываю родства к ним, что сердце мое не отзывается на их доброту.
Читать дальше