— Хороший у нас стол, правда? — Она гладила бревно как живое, ведя ладонью по гладкой его спине.
Бревно под рукой у нее серебрилось — длинное, тяжелое, у самой озерной кромки. Видно, выпало некогда из связки плота. Плавало, кочевало под ветром от берега к берегу. На нем отдыхали чайки. Под ним проскальзывали косяки рыб. И вот выкатило его на песок, осушило, овеяло. Так и будет лежать, пока не слизнет его вновь. Или отыщет его тут путевой обходчик, врежет в угол своей отсыревшей сторожки. И оно потемнеет, срастется с другими бревнами. Но, может быть, в суках, в волокне все будет таиться память о нас, тут сидевших.
— Спасибо. Накормили меня, — сказал я, поднимаясь.
Она стряхивала крошки в ладонь. Рассыпала по ветру:
— А это рыбам и птицам небесным!
Мы двинулись дальше. Я оглянулся. Бревно светлело далеко у воды.
Дорожная насыпь спускалась к Байкалу. Мы шагали по коричневым от ржавчины и мазута шпалам, по горячим блестящим рельсам.
— Посмотрите, — сказала она.
На шпалах, замызганный, иссеченный колесами, валялся женский платок. Сквозь копоть и грязь на нем чуть краснели цветы. Она подняла платок и соскользнула с насыпи. Подошла к Байкалу. Окунула в воду платок. Стирала его, ополаскивала, звенела водой. И на ткани, омытые, загорелись розы. И во мне что-то дрогнуло — удивление перед ней и тревога: ее тяготение к другой, незнакомой женской судьбе. А вдруг ее жизнь по таинственным, неисповедимым путям зависит теперь от моей?
Она отряхнула платок — потемневший, в малиновых розах.
— Должно, из вагона упал. Что там было?.. Смех или слезы?..
«В самом деле, чего не бывает. Что там таится от нас — в этих влажных, ярких цветах?»
Я услышал налетающий гул. Накатывал с ревом состав. Ударил воздухом. Замелькали платформы с контейнерами, нарядные, яркие, с веселыми иероглифами. Груз из Японии мчался по кромке Байкала. Она махала ему мокрым в розах платком.
Мы вышли к избушке обходчика. У сарая, на шестах, дорожные знаки — треугольники, квадраты, круги. Куры клевали сор, трясли красными гребнями. За домом темнел огород. Обходчик пахал его, понукая рыжую лошадь:
— Еще маленько! Ну еще, говорю!
Он устал. Пот катился по стариковскому лбу из-под выгоревшей железнодорожной фуражки.
— Баба моя в город уехала. А зять обещался, да нету. А одному тяжело! — сказал он, останавливаясь, переводя дух.
Она гладила коня по губам, расправляла его спутавшуюся черную прядь. Я ухватился за плуг с потными, горячими рукоятями. Нацелился в борозду с прошлогодней прелой ботвой.
— Пошли! — сказал я, радуясь, ей, взявшей поводья.
Она потянула. Лошадь, вздохнув, послушно пошла за ней. Плуг с мягким шорохом погрузился в землю, выпахивая сочную, влажную, пахнущую борозду.
И, глядя на цвет вспоротой плугом земли, на жаркую золоченую спину лошади, на Людмилу, оглядывающуюся на меня молодым счастливым лицом, я почувствовал в руках, в голове, груди гудящую силу и радость, поднимавшую меня над сторожкой обходчика, над Байкалом, над туманными лесами и чащами. Мне казалось, жизнь готовится одарить меня небывалым знанием и опытом.
Разболтанный мягкий вагон, пустой и скрипучий, вихлялся в стальной колее. Терся боками о Бурятию и Монголию, золоченые Будды из пагод заглядывали в мутные окна. На столе валялся разорванный бубновый валет. Звенели и бились бутылки.
— Ты, Валь, на меня гляди! — бушевал маленький остроносый курянин. — Плачу — и ты плачь! Пляшу — со мной пляши! Я тебя знаешь куда выведу? Я тебя пешком вокруг Земли обведу! Пойдешь, нет, со мной?
— Пойду, Петь, пойду. С кем другим — не пошла б. А за тобой пойду.
— Я тебя замуж брал, чего говорил? Говорил, вокруг Земли поведу? Говорил, нет?
— Говорил, Петь, ты говорил!
Напротив них долговязый парень сложил на груди крестом руки, колыхался вместе с вагоном, будто его колотило об углы и о полки. Проводница заглядывалась на него.
— Мамаша у меня умерла, — говорил парень. — Умерла она, да…
— Бедненький, как же теперь-то? Куда же теперь-то? — Проводница нежно запускала ему в волосы руку, купала ее в волосах.
— Уже три года, как померла, — говорил парень, качаясь. — Три года. Езжу к ней на могилку. Не надо ездить, а езжу. Затоскую так, не могу. Сажусь — и к ней на могилку. Хоть песочка ей подгрести.
— А далеко мама-то?
— Полтора суток езды.
Мы сидели с Людмилой, звякая тихонько стаканами. Чуть пригубим и снова глядим друг на друга. Она вся была охвачена легким, невидимым пламенем, и оно лилось синью и зеленью из ее прищуренных глаз.
Читать дальше