Мотор задохнулся и смолк. Он раскрыл капот и рылся в горячем железе, глядя сквозь проемы в узлах на сверкание метельных ручьев, на малиновое низкое солнце, и спину ему холодило. Он кинул трактор на поле и стал выбираться. Ступал по хрупкому насту, рушась по пояс вглубь. Рассекал о кромки руки, выплывая из снежных прорубей, дымясь от пота и пара.
Небо зеленело, твердело. В мутной заре начинала недобро сверкать одинокая, как осколок, звезда. У глаз льдисто мерцала цепочка лисьих следов. И мысль его: «Не могу. Сил больше нету. Обманула чертова степь».
Он шел в черноте, заваливался. Дышал в раскаленное небо со страшными дымными звездами. Ловил их обугленным ртом. Ноги его застывали. Ватник хрустел, будто ломались длинные хрупкие иглы. Он совал под язык скрюченные пальцы и думал: «Конец степняку».
Упал и не мог подняться. Одежда твердела, будто небо ударами звезд выковывало на нем негнущиеся стальные пластины. Запаивала его в граненый футляр. И он смирялся и радовался, что конец непосильной работе, конец его степному мытарству. Вытягивал руки и ноги, чтобы небу было удобней ковать.
И когда погасла в нем мысль, и казалось, ушло тепло, и он уже превращался в эти снега, и звезды, и цепочки лисьих следов, вдруг увидел он стол посреди степи, и в облаке света его Катя и дети сидят и читают книгу, и головы их золотятся.
Он поднял и двинулся на их удаление, шел к ним, тянулся на последнее с ними свидание, на последнее целование и они плыли перед ним по степи.
Наутро, обмороженного, скрюченного, на заметенном большаке подобрала его машина дорожников, отвезла в больницу.
«А что, может, и прав Федор Тихонович? — думал теперь Николай, вспоминая слова библиотекаря, фронтовика без одной руки. — У нас, говорит, была война. У вас теперь — целина. А у деток ваших — Луна. Всем свое выпадает. Легко никто не живет. Может, от этих трудов и народ стоит, ни одна сила его рассыпать не может?»
Еще и еще трактор достигал края поля, толкался от него, как от берега, снова погружался в безбрежность. На одном повороте, оглянувшись, сквозь тыльное стекло Николай заметил, что крайняя борона, зацепившись, перевернулась, колотится зубьями вверх.
Он выпрыгнул, обежал агрегат. Рывком передернул борону на место. Выдрал из-под другой железный запутанный трос и старый, заржавленный лемех — память другой пахоты.
Бороны царапнули материк, растревожили блеклые, зимние травы. И запахло сильно полынями, свежими соками. Сквозь сухие, вялые ворохи цепких прошлогодних стеблей, сквозь сморщенные краевые ягоды и железные семена степь, полная света, тепла и ветра, оживала, набухала, готовая принять на себя табуны а отары, погрузить их в волнистую зелень.
Николай стоял, чувствуя жизнь степи. Малиновый жучок полз по его сапогу. Чайка, прилетев от озера, кувыркалась беззвучно, целила в него маленький серебряный клюв. У ног его из каменистой растресканной почвы тянулся синий чистый цветок с мохнатой золотой сердцевиной.
Николай опустился, не срывая цветка, приближая лицо, погружая его в голубые невесомые отсчеты, снежные ароматы.
Короста, обугленная, бурая, сохранила в себе и теперь выпускала наверх соцветия и почки, свой вечный, в глубинах укрытый дух. Николай неясно ощущал свою общность со степью, свое с ней родство. О чем-то, к нему обращенном, говорила лиловая, дрожащая от ветра звезда.
«Об ней, обо мне, об нас обо всех…»
Он закрыл глаза, неся под веками тающее изображение цветка.
Все последние годы — будто день да ночь обернулись. Непрерывные радения и хлопоты, колдовство со степью. Заново учились пахать, ловить дожди и снега, кидать зерно и снимать хлеба. Заговаривали степь, успокаивали обессиленную в тратах и засухах. Заводили ее в берега, улавливая и опутывая дорогами, проводами. Пускали на нее осторожно новые плуги и машины. И она, укрощенная и уловленная, задышала ровней и глубже, выдыхая ввысь урожаи. И он, Николай, меняя культиватор на сеялку, а жатку на безотвальные лемехи, только чуть успевал оглянуться: как дети его растут, как жена его вянет.
Трактор грохотал в стороне, звал к себе. Николай зашагал к нему. Нагнулся, поддев руками большой ком земли, ноздреватый, обветренный, словно обсыпанный пеплом, но внутри литой и тяжелый.
«Как же нам жить-то еще? Как же нам жить под небом?»
Он осторожно опустил ком на пашню, слив его с остальной землей, по которой ему до скончания века идти, поливая потом, слезами, готовясь в нее обратиться, расцвечивая ее хлебами.
Читать дальше