Он лежал у разомкнутой гусеницы, глядел в синеватую сталь.
В те годы то ли солнце сбесилось, кипело и взрывалось над степью. То ли сдернулись в земле глубокие потайные запоры, вырвались подземные безумные силы. Что ни год, то жар и бесхлебье.
…Чадно, с треском горит за селом сарай. Баба с воем бежит, тащит растрепанный куль. Мужики угрюмо и зло кидают в грузовик мешки, чемоданы, — еще две семьи уезжают. Катя вцепилась ему в рукав, молит: «Коля, уедем, Коля!» Над домами в степи подымается черный смерч, тощий, живой, костлявый, будто полковник в мундире, воссозданный из пыли и праха, настиг их в казахстанской степи. И в нем, Николае, ярость, гневное слепое упорство: «Замолчи, расстоналась! Никуда не уедем! А кто хошь, выметайся к черту!»
Буря идет по степи. Гонит по черному небу горячие пыльные тучи, комья колючих трав. Надувает в дома — на пороги, на окна — грядки сыпучей земли. Их дети в жару и в бреду. Фельдшер, лысый, с родимым пятном в поллица, бормочет, трясет головой, ставит примочки. Катя, изведенная, кидается к детям, припадает губами, мечется по дому, будто оббивает себя об углы. Он, Николай, ссыпает из шкафа с бельем в ладонь наметенную горстку земли. Вдруг кинулась на него с тонким криком. Стала бить его в грудь кулаками: «Ты их сгубил, не уехал! Ненавижу тебя! Ненавижу! Битюг бессердечный!» И упала без сил.
Ночь протекает. Дети и Катя забылись, чуть стонут. А он, Николай, босой, без рубахи, склонился над ними в робком, бессловесном молении. Верит в невозможность теперь расстаться, в их связь, предначертанность, в их земной, до конца им отпущенный путь. И тихо светлело в углах, свет прибывал. И под утро дети ровно и тихо дышат, лбы их в легкой испарине. И он, прикасаясь к жене, чуть слышно зовет: «Катюша!»
Николай подымался с земли. Звеня молотком и ключом, оканчивал перетяжку гусениц. Отнес на дорогу два изъятых стальных звена. Положил на видное место, чтобы после захватить на усадьбу.
Он работал, и солнце катилось. За ним тянулись вереницы разрыхленных борозд и его растревоженных, из прошлого вызванных мыслей.
По дороге пылила машина. Из разболтанной легковушки вышел и его поджидал узнаваемый издали, сухоногий, увешанный аппаратами, очкастый районный корреспондент Иван Петрович, знакомый Николаю уже долгие годы. Все тот же облупленный маленький носик, тусклое колечко на пальце.
— Давай вылезай, Николай, щелкну тебя, — махнул он, снижая с себя очки, протирая их чистым платочком.
— Да ну, Петрович, с детства не люблю аппаратов! — крикнул Николай, не глуша мотор.
— Давай, давай, не ломайся! В послезавтрашний номер. Обещаю тебе крупным планом.
— Да у меня твоими планами детишки всю терраску обклеили. Войду — пугаюсь. Из всех углов сам на себя смотрю. Неужели, думаю, такой страшный?
Они беззлобно вздорили под грохот двигателя. И вдруг Николай, выключая мотор, сказал:
— Слушай, Петрович, а сделай ты мне настоящее фото. Не в газету, где не поймешь: то ли человек, то ли трактор, — а чтоб можно было увидеть, какой я сейчас. Чтоб после детишки могли посмотреть. Можешь такое, Петрович?
Тот стоял перед ним, близорукий, в стоптанных запыленных ботинках, протирая стекляшки очков. И Николай вдруг прозрел, поразился: как тот постарел и слинял за эти годы, как поредели его вихры, сузились, потускнели глаза. А ведь было такое, когда возник в первый раз на поле, вспрыгнул к нему на мостик, и он, Николай, ругнул его злобно, готовый спихнуть, — так и тряслись по ухабам, крича и ругаясь, молодые, чернолицые, потные.
После, повстречавшись в районе, сидели и пили пиво. И тот, захмелев, хвастал Николаю, что целина для него — только школа, долго он тут не задержится. Его место в большой газете. Николай его слушал тогда, восхищался им и поддакивал.
Видно, не пришлось переехать. Засосали степные дороги, ребятишки, семья, жена — завмаг в промтоварах. Завертела текучка и спешка, заботы о хлебе насущном. И теперь уже ясно: весь век тому здесь колесить, в посевные и жатвы, как и ему, Николаю.
— Сделаю портрет, обещаю. Но как уж получится, — озабоченно ответил Петрович. Щелкнул его, стоящего у гусеницы. — Бывай! Теперь до уборки.
Легковушка его покатила.
«Не понять, не понять. То ли нас зацепило и держит, никуда с этих мест не пускает. То ли сами мы что-то держим, отпустить боимся. Может, эту степь да пшеницу?»
В ту зиму с тракторным клином он работал на дальней клетке. Напахивал снеговые хребтины, о которые разбивались и гасли змеи поземки. Радовался чистоте, белизне, радугам, закольцованным в небе.
Читать дальше