Каюры — Гатле и Ипэк — сладко спали в отведенном для них домике. На столе стояли пустая бутылка и растаявшие ошметки копальхена. Его тяжелый запах ударил в нос, и некоторое время Атата налаживал дыхание, прежде чем принялся расталкивать спящих. Хотя каюры и выпивали, но не так уж смертельно, как некоторые анадырцы, которые часто валялись прямо на улице. Гатле и Ипэк знали норму, к тому же побаивались Атату, который мог и поколотить.
Закрепленные на длинной цепи, собаки лежали в снежных ямках, пушистые, сонные, разленившиеся от долгого безделья. Некоторые зевали с негромким подвыванием, большинство равнодушно провожали каюров полузакрытыми глазами. Атата проверил все снаряжение — запасную упряжь, специальные налапники, похожие на крохотные торбазики, сшитые из толстой оленьей замши и нерпичьей кожи с завязками, проверил брезентовую палатку, запас керосина и стеариновых свечей. Остальное — чай, мука, сахар, табак, оружие и спирт находились у него дома.
— Отправляемся в путь послезавтра! — сообщил Атата каюрам.
Длинный караван из трех упряжек вышел на рассвете из окружного центра Чукотского национального округа по направлению к селу Канчалан. Собаки резво бежали по снежной целине, утрамбованной ураганными ветрами. Нарты располагались так: Атата ехал на срединной нарте, впереди — Гатле, наиболее опытный каюр. Замыкающим — Ипэк. У него было запряжено четырнадцать собак, но он еще на буксире тащил грузовую нарту, нагруженную копальхеном и половиной оленьей туши. Остальной груз равномерно распределялся по всем нартам, но он был довольно тяжелым. Нарты шли неспешно, однако Атата не торопил каюров: предстоял далекий путь. Первые дни предполагалось посвятить опробованию упряжек, снаряжения. Пока Атата был доволен, и поэтому первую ночевку в чукотском селе Канчалан он отметил хорошей выпивкой с председателем местного Сельского Совета чуванцем Куркутским.
Куркутский приходился родственником одному из деятелей Первого Ревкома Чукотки, расстрелянному в начале девятнадцатого года колчаковцами. Это родство служило достаточным основанием, чтобы считаться человеком беззаветно преданным Советской власти и занимать высокие руководящие должности. Будь Куркутский грамотнее и трезвее, он сидел бы сегодня в Анадыре, за хорошим письменным столом. А так, здесь в Канчалане, Сельский Совет ютился в невообразимо грязной избушке с дымящейся печкой. На стене висел заиндевелый портрет товарища Сталина в форме генералиссимуса.
Куркутский был активным участником раскулачивания в Анадырском районе, и пост председателя Сельского Совета достался ему за былые заслуги. Атата поинтересовался, как живет новый, недавно организованный оленеводческий колхоз «Новая жизнь».
Куркутский поскреб жиденькую бородку и жалобно протянул:
— Хреновенько, оннако, живут… Олешек распустили, половину стада потеряли.
— Почему?
— Оннако, потому что хозяина настоящего нету, — простодушно ответил Куркутский. — Новый-то председатель колхоза раньше батраком числился у Кымыета, прислуживал ему, а как стал главным, совсем перестал работать.
— Что же он делает?
— Пьет, оннако.
— Где же он выпивку достает? В тундру запрещено ввозить спиртное.
— Сам делает, — ответил Куркутский. — Из макарон, из сахара… Большой умелец! У него такая бражка — кружку выпьешь, с ног валит, как выстрел «Авроры».
Атата знал, что во многих вновь организованных колхозах дело не идет: много теряется оленей, волки травят, в пургу откалываются, плохо сохраняют молодняк во время отела. Такие вести его искренне огорчали, но, тем не менее, он считал, что со временем в колхозах заживут по-настоящему счастливо, как живут русские крестьяне в кинокартинах о счастливой колхозной жизни, которые в большом количестве привозили на Чукотку.
Атата собирался завернуть к Кымыету, но тот, будто чуя строгий спрос со стороны властей, откочевал на юг, ближе к Корякской земле.
Атата направил караван на запад, по следу стойбища Аренто. Через него он надеялся выйти на стойбище Ринто, которое он считал главной целью. Каждый раз, когда ему в голову приходила мысль о Ринто, он вспоминал и Анну Одинцову, ее удивительно смуглое для тангитанки лицо и ее глаза, как весеннее небо. Он даже помнил звучание ее голоса, как она отвечала на его вопросы, резко и отрывисто. Она утверждала, что общалась со студентами Института народов Севера в Ленинграде еще до войны. Но почему он ее не встретил там? Как случилось, что она прошла мимо его внимания? Она упоминала Выквова, Тынэтэгипа, бывших учителей, которые там работали — Петра Окорика, Георгия Меновщикова. Меновщиков некоторое время учительствовал в Уназике, и Атата его помнил как строгого человека, нещадно боровшегося с курильщиками. Первое время, когда Атата прибыл в Ленинград, он испугался громадности города, многочисленности его населения, шума и незнакомого запаха, который преследовал его везде. Уназик стоит на длинной галечной косе, далеко выдающейся в море. Откуда бы ни дул ветер, он всегда приносил свежее, чистое, морское дыхание. А в Ленинграде отвратительно пахло чем угодно — горячим металлом, автомобильным бензином, человеческим потом, испражнениями и мочой, несмотря на то, что люди там по крайней мере раз в неделю мылись в банях и справляли нужду в специальных комнатах. Но каким-то путем неприятный запах все равно вырывался наружу и заполнял большие помещения, улицы и трамвайные вагоны. Атата в первый же день приезда в Ленинград закашлял и мучился удушьем, пока не вернулся в родной Уназик. Многие студенты Института народов Севера, прибывшие со всего Севера России, уезжали образно после первого же года учебы из-за легочной болезни. Когда врач сказал, что Атате надо возвращаться на родину, многие завидовали ему.
Читать дальше