Сегодня утром прошелся по саду, молоденькие яблоньки надо бы соломой обвязать, морозы скоро. Но тут же подумал: кому это нужно? Мне, во всяком случае, ни к чему. Это я знаю определенно. Не то что яблок — зеленых листочков не увижу. Конечно, когда умирают лет в семьдесят, можно греть в садике свои старые кости, сажать саженцы и мечтать, что внуки и правнуки, лакомясь яблочками, будут тебя благодарить. Еще одна иллюзия. А если тебе только под тридцать и ты сам еще яблокам не успел нарадоваться, а тебе говорят: хватит… Возможно, это эгоизм. Каждый будет эгоистом при таких обстоятельствах. Нормальная реакция живого организма.
Интересное наблюдение. За последнюю неделю моя походка изменилась. Раньше почти бегом бежал на работу и с работы: дома забот выше головы. Теперь мне кажется, что чем быстрее идешь, тем незаметнее уходит время. А ведь каждая секунда на учете, каждое мгновение хочешь почувствовать, зная, что оно уже никогда не повторится и очень мало их у тебя осталось. Вот и вышагиваешь медленно, наслаждаясь своими движениями, мыслями, окружающим миром. Вообще только теперь я понял всю относительность времени. Зря мы бабочек-поденок жалеем. Глупости. Для них день — вечность, и, наверное, длиннее, чем наша многолетняя жизнь. По себе сужу: сейчас каждые сутки для меня растягиваются до бесконечности. Столько передумаю, перечувствую — раньше и за месяц того не успевал. А все потому, что не спешу жить. Просыпаюсь рано — какой там сон, еще высплюсь… Гляжу, сдерживая кашель, — наливается светом комната, жена дышит легонько, дочка в кроватке с бочка на бочок переворачивается, снег по стеклам шуршит, сиреневый куст под окном качнется, петух-соня наспех прокукарекает в сараюшке. Наконец теща на кухне начинает греметь чугунами; жена просыпается, одевается, а я все еще не спешу, смотрю, слушаю, смакую жизнь, как ребенок конфетку.
«Микола, пора корове нести!» — шепчет наконец через дверь теща, чтоб внучку не разбудить. Я поднимаюсь, открываю сарайчики, выпускаю кур, несу с тещей или с женой пойло корове. На этом моя хозяйская миссия кончается. До завтрака пройдусь по саду, еще сумеречному, темному, поздняя осень, потом завтракаю, наслаждаясь каждой ложкой супа (раньше, бывало, глотаешь, таращась на часы, давишься хлебом — ни удовольствия, ни ощущения радости). Без десяти девять (весной и летом рабочий день в районных учреждениях с восьми начинается, следующие полгода — с девяти) бежит в амбулаторию жена. А я усаживаюсь в кресло с журнальчиком, но не читаю. Прислушиваюсь к тиканью часов — цок-цок, цок-цок, цок-цок, уже на шесть секунд меньше осталось жить, цок-цок, еще на две… но ты зря не потратил этих секунд: ты их почувствовал! Надо купить песочные часы, да в тереховских магазинах нет, там время перестает быть чем-то условным, неуловимым, оно материализуется, его можно видеть, само движение времени наблюдаешь; часовые стрелки — тоже неплохо, но это скорее символ, к тому же более статичный.
Где-то в десять просыпается дочка, зовет к себе, капризничает; теща одевает ее, а я вроде и не слышу. Сейчас для меня существует только время, даже крупицу которого жаль утратить. Все, что мешает его ощущать, чуждо и безразлично. Без пятнадцати одиннадцать — библиотека работает с одиннадцати — одеваюсь, выхожу на улицу. Кажется, что с ночи прошло не пять часов, а самое малое — неделя. Радуюсь этой иллюзии, улыбаюсь молодому снегу, колючему ветру.
Знаю, что не открываю Америки. Может, и посмеются надо мной, провинциалом, все это известно давным-давно, еще Гёте писал — только работа сохраняет мгновение, делает бессмертным человека. Но, скажу вам, и до Гёте писали… Я не претендую на открытие. Каждый человек, даже самый простой, как любят у нас говорить, открывает мир заново. Я и описываю только что открытое мною. Не конечная цель главное (мы все приходим к одному и тому же), а дорога. Над этим тоже стоит подумать.
Но вернусь-ка я к своим Иванам Кирилловичам и Хаблакам, чтобы вы не отложили в сторону этих страничек, утомленные моим провинциальным любомудрием…
Каждое утро по дороге в редакцию Загатный испытывал досадное затруднение. Дело в том, что он совершенно не запоминал лиц. Сталкиваясь с людьми на работе, в разных учреждениях, в клубе, на улице, он как бы не видел никого, все они проплывали перед ним, как на эскалаторе в метро. Чтобы иметь представление о толпе, достаточно выделить в ней несколько наиболее стандартных типов. Этому он научился еще в армии. И теперь получалось, что в Тереховке Ивана Кирилловича знали все, а он лишь какой-то десяток наиболее колоритных фигур, исключая, конечно, коллег по редакции и районное начальство. Вынужденный по традиции здороваться с каждым встречным, он отработал знаменитый поклон Загатного (тереховские старожилы до сих пор иногда копируют его, вспоминая славное прошлое поселка после первой чарки за праздничным столом. Это был гениальный сплав нарочитой вежливости и сосредоточенной сдержанности). Пусть знают, что он хотя и рядом, хотя так же торопится по тем же пыльным тереховским улицам на работу, но он не с ними. Его поклон — только видимость: отдаю дань предрассудкам толпы, но знайте, какая дистанция между Загатным и Тереховкой.
Читать дальше