Загатный вбежал во двор, вытащил из колодца ведро воды (в зеленом небе плавали вишневые листья), облился до пояса и вытерся мохнатым полотенцем, заботливо принесенным хозяйкой. Над плетнем, от колышка к колышку, плыли головы тереховцев. Здоровались и с интересом поглядывали на Загатного. Он тер тело до красноты, до боли. После этого надевал отутюженные брюки и белую тенниску с вышивкой над кармашком, тоже тщательно выглаженную (доплачивал хозяйке за глажку, чтобы каждое утро была свежая тенниска — купил когда-то пять штук, одинаковых, еще на студенческой практике, и теперь тереховцы дивились: каждое утро в свежей, будто на парад собрался). Будет душновато, но пиджак набросил, по улице он ходил только в костюме. Ни к чему панибратствовать с тереховцами. Любопытная мысль: мы одеваемся не только ради тепла, одеждой мы прежде всего отмежевываемся от мира, от всех подобных нам, одежда охраняет наше «я», голые, мы растворяемся в массе, в толпе, в пустоте. Одежда подчеркивает, что ты другой, не такой, как все, мол, тут сугубо личное. Эту мысль надо записать и использовать.
Загатный глянул на себя в зеркало — слегка утомленный жизнью, высоколобый интеллектуал. Худощавое лицо, ранняя седина на висках, глубокие, задумчивые глаза, взял из чемодана шестой томик Гегеля, пятый вчера забыл в редакции, спешил к Люде, — и вышел на улицу. Шел не торопясь, слегка опустив плечи и голову, до восьми еще четырнадцать минут, двух минут вполне достаточно, чтобы дойти до столовой. Когда здоровался со встречными, вскидывал голову, вроде только что очнулся от своих дум, без улыбки (в Тереховке, он это заметил, при встрече все почему-то нелепо улыбались друг другу), но уважительно, низко кланялся. Кто-то писал, уже не помню, что вежливость — лучшая форма отчуждения. Он знал, как раздражает порой толпу его подчеркнутая вежливость. Да еще и с Гегелем в руке. Гегель и Тереховка. Диалектическая логика. Философия истории. «Вы не слышали, говорят, с сентября района не будет, это уже точно, Галька-ветеринарша была в области, собственными ушами слышала, а вы ничего не знаете?» Он купил двенадцать томиков у букиниста, издание 30-х годов, в черном коленкоровом переплете, заглавие тиснуто золотом.
«Что это вы за книжку все лето читаете?»
«Гегель, многотомное издание».
«Учитесь? Я сам недавно экзамены сдавал. Век бы не видеть. На заочном я».
«Не нравится?»
«Кто?»
«Гегель».
«Ха-ха, ну и юморист вы. Я ж по философскому словарю сдавал… Да и вы не мучьтесь, возьмите словарь, играючи сдадите».
«Я уже кончил университет. Гегель — мой любимый философ».
Разговор весьма характерный. В пику Тереховке он влюбился бы в самого черта, не то что в Гегеля.
Без двенадцати минут восемь. Через десять секунд самое время взойти на крыльцо и пересечь зал.
Иван Кириллович поздоровался с буфетчицей, она даже не взглянула на часы: с полгода проверяла и удивленно поднимала брови. Теперь привыкла не удивляться, переводит стрелки при его появлении, если часы не заводились с ночи. Поклонился официантке. Она несла стакан черного кофе. На столике под фикусом стояла тарелка манной каши, белый хлеб и яйца на блюдечке. У него больной желудок. Если не поостеречься, может быть язва. Он должен питаться рационально. Из кухни пахло жареным. Шашлыком. Шницелем. Подгоревшим луком… Он любит жареный лук. Только лишних мыслей себе не позволяет. Так можно раскиснуть. Вырваться бы в областной центр и наесться до отвала в ресторане. Но им он докажет, что воля у него железная. Дня через три после его приезда заведующий столовой допытывался: «А если не придете без двенадцати минут восемь, как тогда?»
«Тогда я неожиданно переселился в мир иной. Но вы ничего не потеряете. Я плачу за неделю вперед».
Его ответ долго бродил по Тереховке.
— Вы не читали Бёлля? — как-то поинтересовался Иван.
Заведующий смутился:
— Золя читал, а Бёлля не приходилось, кажется. Столько работы, знаете…
«Не хватало еще, чтобы ты читал «Бильярд в половине десятого», — с облегчением подумал Загатный.
Прочитал последнюю главу о себе — противно. Далее эта история провинциального «философа», который все двадцать семь прожитых им лет пытался улечься так, чтоб бока не давило, — хуже истерии. Сознательная попытка истерии, игра в истерию, симуляция — вот точный диагноз. А все потому, что, болтая о своей смерти, я не верю в нее или пытаюсь изо всех сил не верить, оставляю для себя щелочку, закуток, где можно спрятаться за слова, за счастливый конец, за иллюзию. Но прятаться некуда. Не спрячешься.
Читать дальше