Иван давно мирно посапывал, а настоятель задумчиво глядел на подлунные красоты, радуясь редким минутам одиночества, мысленно перекатывая прозрачный шар воспоминаний.
Самым трудным временем для него была, пожалуй, первая зима в монастыре. Начальный энтузиазм у насельников прошел быстро, навалились сырые, беспросветные дни. Достатка особого не было, кругом разруха, крысы, местные одолевали, среди братии нестроения и даже ропот.
Господи, десять лет уж минуло. Теперь все кажется чуть ли не забавным, а тогда не до смеха было. Проснешься ночью, за окном пьяные поселяне песни горланят. Кругом красота Божья, снега, как сахарные горы, блестят под луной, тут-то и начинает точить душу червь сомнения: «Не сдюжишь ты, Пансофий, бросай все, пиши в Москву. Ты — пустынник, зачем тебе игуменство? Возвращайся в затвор».
Если бы не слова Святейшего при благословении: «Верю в тебя, непростую патриаршую обитель едешь восстанавливать, мы с тобой ее не мне, Церкви нашей вернуть обязаны. На легкое не надейся. Сомнения выкинь из головы, созижди и молись», — неизвестно еще, как бы все обернулось. Может, это «созижди и молись» и спасло его от малодушия, братию укрепило, монастырю вторую жизнь дало. Кто знает? На все воля Божья.
Сон пришел вдруг, губы успели только прошептать: «В руце твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой…»
Питер встретил путников сдержанным, слегка прохладным утром.
В ночных поездах есть своя прелесть. Сон, как губка, впитывает в себя дорожные версты, и вот, чуть размежил припухшие отдыхом веки, а ты уже в другом городе, другом мире, другом государстве. Вокруг суетятся незнакомые люди. Сжимаясь от нахлынувшего чувства одиночества и робости, с надеждой всматриваешься в неприступную вокзальную толпу, отыскивая встречающих. И наконец вот они! Улыбки, поцелуи. Отчужденность города растворяется, начинаешь замечать его красоты, возбужденно о чем-то говоришь и уже летишь, подхваченный трепетными волнами нового, необыкновенного, манящего.
У вагона с огромным букетом цветов, излучая радость, стояла депутация насельников Петербургского подворья. Батюшка предстал перед ними во всем своем смиренном великолепии, словно не было ночных раздумий и непродолжительного сна в душном купе.
Мазур плакал, некрасиво, по-детски широко размазывая слезы по впалым, давно не бритым щекам. Плакал навзрыд, захлебываясь, подвывая прокуренным, сиплым голосом. Порой протяжные жалобные звуки, открытые и безоружные, как молитва, застревали глубоко в горле и превращались в нечеловеческий, пульсирующий в гортани вой. Угадывая неясные контуры приближающейся смерти, человеческое естество замирало в глубине холодеющей души и выпускало наружу свою звериную сущность, которая ведала все, все понимала и, не умея говорить, обращала человеческую речь в исконно природные звуки.
Когда в предрассветном, весеннем, зябком мареве с треском распахнулась входная дверь хаты и первый испуг совпал с неуловимым мгновением пробуждения, Мазур понял: сегодня его убьют.
Вслед за дверью, под звон выбиваемых стекол, в дом, матерясь, вбежало несколько человек. Мазур спросонья не мог разобрать их лица, только белые мутные пятна, венчающие темные силуэты; недобрыми, лающими голосами они звали его. Громко запричитала скрипучим, старческим голосом Авдотья, а вслед за матерью, оправившись от испуга, заголосила жена. И этот нарастающий вопль дополнили три детских, неравных по силе голоса.
— Заткнитесь, суки, — зло заорал один из непрошеных гостей знакомым Мазуру голосом.
Грохнул выстрел. Подслеповатая, окрашенная в кровь вспышка показалась нестерпимо яркой. Пуля стукнула в потолок над их кроватью. Сверху посыпалась пахнущая потом и копотью труха. На секунду воцарилась тишина, и только эхо выстрела продолжало больно биться в контуженных барабанных перепонках.
— Выходи, морда палицайская, что обомлел, як баба? — зло прохрипел все тот же голос.
Мазур сидел на кровати, свесив натруженные ходьбой костлявые ноги в коротких белых подштанниках с развязанными на ночь тесемками. Он ощущал, как испуг, рожденный первым громким звуком, разливался по телу, превращаясь в мерзкий, липкий страх. Что-то больно стукнуло по скуле и тряпка, пахнущая его потом, накрыла голову. Боль прогнала страх, ойкнув, он сгреб с лица шмотье, им оказались брошенные кем-то портки.
— Одявайся, халуй нямецкий и выходь з хаты.
Мазур, не произнеся ни слова, натянул штаны. Вынул из кармана и бережно положил на подушку оселок, который забыл вчера в кармане. «Хорошо, что глаз не выбил, зараза», — подумал он, вставая на слабые от страха ноги. Бабы и дети заголосили с новой силой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу