— Петр, — обращаясь к келарю, хлопнул себя по лбу келейник, — чуть было не позабыл, — он сунул руку в сумку и вытащил большой набор цветных фломастеров. Внизу пластиковой прозрачной упаковки шла бумажная вкладка, на которой большими буквами были напечатаны названия цветов и оттенков. — Вот, прошу, передай своему помощнику, пусть до моего приезда выучит, да и ты заодно повторишь. Лично проверю. А то ведь яблоко от яблоньки, сам знаешь…
— Ох уж и умными мы стали, как в келию попали!
— Ты, Петенька, никак в поэты подался, гляди, опасная штука гордыня, быстро обуревает. Смиряйся брат, — назидательно воздев руку с указующим перстом, пропел Иван. — Смиряйся!
— Мы-то смиримся, нам не привыкать, а вот с пустенькой-то головушкой это уж всегдашняя беда. Терпи, брате, молимся мы о твоей убогости.
Все, включая пикирующихся, рассмеялись.
— Батюшка идет, сейчас он вам за неподобаемое веселье накостыляет, — прогудел пожилой монах, молчаливо стоявший в стороне.
— Тяжелый ты человек, Герасим, — уже серьезно произнес Петр и, обращаясь к Ивану, добавил: — Всем кланяйся, письма не потеряй, а главное — во Всесвятский не забудь записки отослать.
— Все, брате, исполню и письменный отчет пришлю или передам с паломниками. Ты уж не обессудь, если невзначай обидел…
— Ангела хранителя вам на дорогу…
Монахи замолчали и, повернувшись, с поклоном сложили руки для благословения.
Пансофий шел широким, твердым, неторопливым шагом хозяина. Мантия слегка развевалась, посох, украшенный серебром, негромко позвякивал металлическим наконечником об асфальт, большой наперсный крест, как светлый месяц меж темных облаков, блестел в складках рясы. Архимандрит о чем-то разговаривал со своими спутниками, отвечал на почтительные поклоны спешащих мимо людей, неспешно благословлял просящих. Вечным и незыблемым веяло от его фигуры. Добрые, внимательные глаза светились неподдельной радостью и любовью.
Батюшку любили все, хотя поблажек нерадивым и лодырям он никогда не делал, голоса особо не повышал, а как-то незаметно, тихо даже настоящих буянов смирял. «Ему трудно не подчиниться, — сетовал как-то один монах, впоследствии по ходатайству батюшки рукоположенный. — Глаза добрые, а как глянет — душа съеживается, вроде насквозь тебя видит».
Объявили посадку. Перрон и вагоны оживились, загомонили, засуетились, полетели последние слова прощания, поцелуи, смех, слезы, торопливый звон стаканов, жаркий шепот, — все взметнулось последней волной, чтобы через считанные минуты погаснуть и раствориться в набирающем скорость перестуке колес.
Вагон угомонился часам к одиннадцати. Пансофий без особой нужды не любил летать самолетом, по земле надежней, да и к людям поближе.
Еще юным семинаристом Сережа Панкратьев, так в миру звали игумена, заметил, что к батюшке, умеющему слушать, всегда больше людей тянется. Оказалось, трудная это наука — слушать, но, постигнув ее, перестаешь себе принадлежать, окружающие это чувствуют и проходу не дают.
Так было и на этот раз. Слава Богу, пьяные не одолевали. Иван, умело выпроводив засидевшуюся молодую женщину, трижды пересказавшую батюшке свою жизнь и все недоумевавшую, почему нельзя любить мужа и иметь любовника, начал собирать на стол.
— Как у вас терпения хватает слушать? Из меня никогда батюшка не получится.
— Ну не скажи, парень, ты хваткий, читаешь, я вижу, много, конечно, уметь слушать важно, но это не главное в священстве.
— Отче, а что главное?
— Главное, Ваня, как бы это просто ни казалось, вера в Бога и любовь к людям, но в этой простоте счастье и трагизм всей истории человечества.
— Я, батюшка, часто думаю, что бы со мной было без веры, думаю и ничего не могу представить, пустота какая-то. Мне, допустим, повезло — родился в семье священника, а каково другим, ведь многие так до старости к Богу и не приходят.
— За спасение их душ мы с тобой и молимся. Ты прав, без веры нет человека, не виден он Всевышнему. Однако давай-ка, семинарист, молиться да спать укладываться. Поздно уже.
— Какой же я семинарист?
— Будущий. Молись…
Вагон покачивало из стороны в сторону, как детскую зыбку. Такающие колеса пели свою бесконечную, баюкающую песню. За погасшим окном купе проносились белесые, обесцвеченные луной поля, утопающие в жирных пятнах собственных теней перелески, сонные деревни с одинокими, подслеповатыми от небесного света фонарями, пустые перроны маленьких станций. Мелькнет допотопная, может, царских времен водокачка, похожая на крепостную башню, выкатится к мигающим, красным от бессонницы глазам переезда загулявшая легковушка, и снова летят, убегают к далекому горизонту залитые бледным, дрожащим светом леса, поля, вспыхивающие слюдой реки и озера. Торопится поезд на север, из столицы в столицу, спит, умаявшись за день, земля.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу