— Это очень просто, — снова заговорил Сьенфуэгос. — Разве ты не видишь, в каком обществе мы живем? Возможностей больше чем достаточно.
— Не быть отщепенцем, — сказал Родриго, еще не почувствовав, что атмосфера переменилась. — Да. Это она и сказала мне. Я должен был сделать то, чего они не сумели сделать: найти себе место под солнцем. «Твой отец должен был постоять за себя, как все те, кто сегодня богат и влиятелен», — говорила она.
— Как Федерико Роблес…
— Да, Икска. Как Федерико Роблес, которого тоже выдвинула революция, но который выжил, чтобы служить Мексике, чтобы создавать…
— …богатство и благосостояние. Так ты этого хочешь?
— Не знаю, как это выразить. Икска, я не вижу другой возможности в Мексике. Мой отец выполнил свой долг, сделал то, что должен был сделать в тот момент. Но теперь…
Икска насвистывал в промежутках между затяжками.
— Похоже, вдове не дождаться жертвы, какой она заслуживает, — пробормотал он, улыбаясь.
— Что?
— Так, ничего. Конечно, я тебе помогу, старина. Кстати, я уже поговорил кое с кем из кинопродюсеров. Им нужны хорошие сценаристы. Хочешь с ними познакомиться?
Родриго кивнул. Дождь перестал, и со двора пахнуло пронизывающей сыростью. Икска все насвистывал и курил, вытянув ноги.
Из кабинета Федерико Роблеса Икска Сьенфуэгос обегает взглядом проспект Хуареса. Сквозь голубоватые стекла огромного окна он видит мужчин и женщин, снующих здесь изо дня в день, — канцеляристов, практикантов из адвокатских контор, торговцев, шоферов, официантов, машинисток, разносчиков; перед ним мелькают белые, метисы, индейцы, кто в пиджаке, кто в кожаной куртке, а женщины в платьях, более или менее приближающихся к образцам элегантности, навязанным кино, но в угоду местному вкусу подчеркивающих их формы, и ему хочется мысленно воскресить памятные дни, когда, выстроившись шпалерами или смешавшись с толпой, тот же проспект заполняли другие люди с такими же глазами, в которых читается раздвоенность их происхождения и судьбы: августовский день, когда кряжистый, как дуб, старик с курчавой бородой, в синих очках и в походной шляпе, на которую он сменил котелок сенатора, вступил в город во главе конституционалистских войск; и те неправдоподобные дни, когда здесь из-под широкого сомбреро, какие носят на солнечном юге, сверкали страстью Айялы, уже угадывая трагедию Чинамеки, черные как уголь и горящие как звезды глаза, самые печальные и самые чистые глаза, какие видел этот проспект, и улыбался белозубой улыбкой Доротео Аранго, в бриджах, крагах, сером свитере и техасском стетсоне; июльский день, когда Лошадку захлестнула буйная, как цветенье нопаля, овация, которой встречали маленького, тихого человека, нелепо выглядевшего на коне в своем темном сюртуке, смущенного прибоем голосов, оскорблявших скромность этого маленького святого, маленького человека, мягкотелого и нерешительного; день, тоже июльский, когда по этому же проспекту в старой черной карете, исколесившей всю Мексику, ехал человек с непроницаемым, как маска, лицом, на котором лежала печать неусыпного бдения и несокрушимой воли; июньский день, когда великолепная чета обманутых марионеток проезжала под гирляндами цветов в сопровождении наполеоновского маршала и архиепископа Пуэблы; сентябрьский день, когда старик с мордой беззубого льва вступал на этот проспект под полосатым знаменем, запятнанным в Чурубуско, в Чапультепеке и в воротах Сан-Томе, в то время как его каролинский полк и батальон морской пехоты окружала, как темь, взявшаяся за ножи голытьба; майскую ночь, когда независимость нарядилась в карнавальный костюм, когда сержант преторианских войск и подхватившая его клич толпа босяков и «приличные люди», празднично осветившие фасады домов, произвели на свет скомороха-императора, посадили на трон авантюриста, торговавшего всем на свете, сулившего что угодно и выбрасывавшего любые флаги; и, наконец, далекий августовский день, когда все смешалось в сумятице боя — щиты и перья, челны и бригантины, свист стрел и грохот аркебуз, — и сеньор Малинцын увидел с плоской крыши дома в Амаксаке приближающееся каноэ побежденного. «И с той поры, — думает Икска Сьенфуэгос, — происхождение и судьба разделились, как воды разветвившейся реки, утвердившись на одном и том же проспекте, всегда двояком, будь это гладь канала или лента асфальта. Со времен Тео Кальи до 1951-го здесь сосуществует то и другое, ползающий орел и ночное солнце».
Читать дальше