Ах, так это ты? А может быть, старушке было его просто жаль? Ведь неумолимая Момоко жестоко покарала его, навеки лишив надежды на встречу. Но она вполне могла рассказать о нем матери, а та, в свою очередь, соседке, которая теперь и выражает ему свое сочувствие столь деликатным и ненавязчивым образом. Ах, так это ты? Волчок перебирал в уме все эти варианты и пристально вглядывался в проносившиеся мимо линии рельсов, будто стремился высмотреть следы какой-то неведомой, параллельной жизни, жизни, о которой ему оставалось только гадать.
Волчок вынул из дорожной сумки книгу, постучал ею по дрожащему колену, продолжая смотреть в окно, потом вернул книгу на место. Глупости, старушка ничего не знала. И дело не в том, что она от старости все перепутала. Момоко сама бы ей не стала ничего рассказывать, она бы не стала посвящать посторонних в тайны их жизни, она бы никогда не унизилась до мести. Волчок знал, что его Момоко слишком великодушна, чтобы его наказать. Кто угодно, но не его Момоко.
Но почему же перевернувшая его жизнь правда открылась таким способом? Поезд приближался к пригородам Иокогамы, когда Волчка будто молния ударила: а что, если это вообще не его ребенок? И как это раньше в голову не пришло? А что, если после него у Момоко были другие мужчины, другие связи? Почему бы нет? Ведь она очень красивая женщина. Ее лицо с невероятной отчетливостью встало перед его мысленным взором. Казалось, она сидит напротив и смотрит на него своими неповторимыми сине-зелеными глазами. Одно воспоминание об этих глазах наполнило Волчка былым желанием. Но минуту спустя он увидел свою Момоко в объятиях какого-то жующего резинку янки, который посулил ей «американскую мечту», а потом бросил, беременную, в каком-нибудь городишке. Ревность яростно застучала в висках. Уже почти забытая мука, еще более горькая оттого, что он давно утратил на нее право.
Тем не менее Волчок сдался без сопротивления. Он почти приветствовал вновь сжигавший его огонь. Кто знает, а вдруг у него еще есть право на ревность? А вдруг они с Момоко еще связаны? Еще сутки тому назад ему и в голову не могло прийти, что у него есть ребенок. А теперь, глядя на бесконечные ряды построек из стекла и бетона, он тихонько молился, чтобы это было правдой. Ведь он уже чувствовал, что где-то существует живая частичка его самого, которая останется жить на свете, когда его уже не будет. Отдельное существо — и вместе с тем живое его продолжение, память о том, что и он существовал когда-то в этом мире, — ради этого стоит жить. Поэтому Волчок молился, чтобы это оказалось правдой. Довольно судьба глумилась над ним. Старая и новая боль толкались в его сердце, как близнецы во чреве матери. И Волчок с готовностью принял их, погрузившись в мягкую, прохладную тишину своего серебристого, подобного стреле вагона.
Его соседи непринужденно развалились в креслах, потягивали вино и соки, листали журналы, порыгивали и с нетерпением ждали обеда. А бесконечные голубые небеса простирались за окном, одинаково безразличные к любви и утрате, рождению и смерти. Так что же он может противопоставить этой безграничной непостижимой пустоте? Только эту нелепую надежду, что еще можно залечить раны прошлого и порадоваться хоть короткому будущему. Вот осуществить эти две вещи — и можно с легкостью уйти за этот безграничный синий горизонт.
Момоко сидела у себя в гостиной, рядом, на диване, — купленная в подарок Наоми кофточка, на столе — недочитанная рукопись. Манерный юноша из паба так и стоял у нее перед глазами. Его аффектация одновременно раздражала и радовала. Иных людей встречаешь изо дня в день… Удивительно, как такие мелочи застревают в голове. Удивительно, как легко мы забываем, насколько трудно бывает забыть.
Тогда, в послевоенные годы, бывали дни, когда она думала, что сходит с ума. Волны тревоги захлестывали ее и сбивали с ног, казалось, им не будет конца. Тогда она еще не знала, что со временем все проходит, не знала, какой долгой может оказаться человеческая жизнь. Теперь же все иначе: Момоко наслаждалась обманчивым покоем в своей уютной гостиной и спокойно размышляла о том, с какой легкостью люди забывают о трудности забвения.
Где-то в недрах дома, на потайной полке или на дне до отказа забитого бумагами ящика, была укромно запрятана одна папка. Папка, в которую Момоко уже много лет не заглядывала. Она сама написала то, что хранилось внутри. Написала, чтобы освободиться, чтобы выплеснуть на бумагу все, что теснило ей грудь и не давало жить. Это оказалось не так уж сложно. Оставить Наоми у старины Чарли, а самой уехать на неделю в деревню и записать все, что с ней случилось. Писать и писать изо дня в день, писать до тех нор, пока запас воспоминаний не будет исчерпан, пока больше нечего будет рассказать. В итоге вышло не больше сорока-пятидесяти страниц. Момоко не замечала, как пишет, не подбирала слов, она действовала безотчетно, это было как причесываться пли краситься. «Я», «меня», «они», «нас» как будто обозначали кого-то другого, неких знакомых незнакомцев. Вот дело дошло до того момента, когда мужчина вышел из себя, а девушка разрыдалась, и Момоко почувствовала, что преисполнена сочувствия и растрогана до глубины души, как бывает при чтении душещипательных историй. Казалось, ее сочувственный взор с легкостью проникает в суть происходящего. Пожалуй, чувства и побуждения молодых людей были ей понятнее, чем им самим.
Читать дальше