Вполне возможно, что задай я сейчас вопрос Заворожину, и он бы ответил, что всего лишь забавляется с одной из граней своего сознания. Да, вероятно, он представит это как остроумную концепцию с элегантными перевёртышами, в понимании которой самое главное — улучить момент смены ориентации. И я бы принял эту изящную и отнюдь не глупую концепцию, если бы не одно «но»: если бы ради неё ему (Распутину, Черемыслову) не пришлось отказываться от того, во что они верили раньше.
По сути, конечно же, всё проще. Если убрать шелуху из поз и слов, то невооружённым глазом можно узреть, что они достигли того, к чему стремились: Распутин желал стать священником, Черемыслов — учёным, Заворожин — писателем. И неважно, с плюсовым зарядом или с минусовым. Они приплыли к своим заветным гаваням: маленькие, ехидные, но настойчивые человечки, что живут в их телах, руководят их образом мыслей, и по сути, являются ими настоящими, торжествуют и распевают весёлые, дурашливые песни.
Я даже могу принять как аксиому, что подобная трансформация необходима, что именно самых упорных и непримиримых, отрицателей и ниспровергателей действительность одаривает в итоге своими щедротами, но в таком случае в моём дурацком лбу возникает коварный вопрос: где в этом ряду я сам? Почему все мои старания и усердия обернулись лишь беззвучным пшиком? Я недостоин побед или же они, эти самые устремления, слишком радикальны? Да, они расходятся с идеей существования яви, я прекрасно понимаю это, но в моей грани восприятия реальности, в моём загоне, моём необъективном отражении триумф наступить обязан. Я его заслужил, я его выстрадал. Пусть, наступив в моей сфере, он утянет за собой и все остальные, но я в этом уже не виноват — ведь я упорный и непримиримый, где мои золотые россыпи?
Я пьянел, вливая в себя отличный коньяк неизвестного производства — настолько отличный, что даже не замечал в нём алкалоидов, хотя они бурлили, отчаянно бурлили, — и с каждой новой секундой всё яснее и полнее осознавал уже известную мне (на этот раз без бравурного мазохистского позёрства) истину — я кусок говна. Большой вонючий кусок рыхлого говна.
Истина эта была абсолютнее меня и абсолютнее самого мира. Посапывающий Григорий в шерстяном пуловере, трико и тапках мирно кемарил в кресле; я поднялся с софы, снял с себя ремень, умело, словно занимался этим всю жизнь, каждый божий и небожий день, свернул его в петлю и выбрался на балкон вешаться.
На самом деле повеситься не так уж и просто: чёрта с два найдёшь крепкий крюк или стальную перегородку, которая выдержит человеческое тело. В Гришиной квартире такие отсутствовали — на балконе, где я намеревался сразу же обнаружить нечто подобное, их тоже не было. Побродив какое-то время из конца в конец шестиметровой лоджии, я решил вешаться на металлической перекладине, что едва возвышалось над кирпичной кладкой ограждения и была так невысока, что достигала лишь до моего пупка. Привязав конец ремня к железу, я затянул на шее петлю, вытянул ноги и отдал тяжесть тела во власть ненасытной ременной коже. Она стянула горло, я, висящий над полом в двадцати сантиметрах, опирающийся носками о твердь и в любую секунду имевший возможность согнуть колени и упереться ими в пол, чтобы прекратить мучения, этого не делал, а стойко и верно приближался к своей кончине.
Помню, в тот момент в сознании пронеслась крылатая и ослепительно лучистая мысль. Звучала она примерно так:
«Вот же оно, вот, то самое долгожданное разрушение мира! Через какие-то мгновения он исчезнет… Почему же раньше мне не приходил в голову этот простой способ уничтожения реальности?»
Другой же мыслью, более периферийной, но всё же гнетущей, было осознание того, что до меня этот долбаный мир таким способом уже умудрились разрушить миллионы совершенно обыкновенных двуногих.
Человек-недоразумение — это не просто прозвище. Это подвид гомо сапиенс, обозначенный на земной карте лишь одним отчаянно стремящимся (ладно, стремившимся) к вымиранию, но никак не достигающим (опять поправка: не достигшим) своей цели экземпляром.
Разумеется, через минуту после того, как белый свет сделался в моих глазах отчаянно чёрным, а сердце вот-вот собиралось прекратить работу, Гриша Распутин проснулся (должно быть, припёр переполненный мочевой пузырь), увидел в проёме балконной двери мои то ли недвижимые, то ли нервно подрагивающие ноги и ринулся меня спасать.
В себя я пришёл ещё до приезда «скорой». Гриша ахал и охал, скорбно потрясал головой, бормотал затёртые истины о греховности подобного шага, рисовал окружающую действительность радужными красками, дабы дать мне понять, что расставаться с ней необыкновенно глупо, ну и вообще всячески меня ругал. Приехавшие врачи сделали мне укол (видимо, успокаивающий), натёрли шею спиртом и велели ехать с собой в больницу. Я тихо и достаточно вяло отказывался, что убедило эскулапов, и в особенности Распутина отвезти меня туда всенепременно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу