И весь день, до обеда со мной и до ужина с мамой возвращаешься ты к Андрюше, веря нам и не веря.
— Слыхали? — подходит жена военного во дворе. — Ну, как же так можно? — хватается за щеку, лицо налито темно-бурым гневом. — Продержать в боксе всю ночь. Говорят, хороший мальчуган был. — Что вы! Таких я не видел!
— Вот, так оно и бывает. А тут вышли мы с ней, и еще двоих, одного за другим, несут. Отсюда… — кивнула на хирургию. — Как на грех.
Ее это мучит, а вот идет Бабушка. В кофейном пальто, затертом, с лицом сухим, строгим, одеревяневшим. Здоровается. С одним, с другим, с третьим. Сдержанно и бесслезно. Молчаливая гардеробщица встает к Бабушке, будто к самому Туру. И тогда-то она рассказывает: "Я знала. Как только у него понос начался, поняла. Он мне говорит: бабуля, я умру. А я ему: что ты, Андрюшенька, лучше я умру, а ты живи… — достала платок, промокнула глаза. — Нет, говорит, бабуля, я тебя люблю, ты живи, а я умру. Ему так худо было… — в голосе этом гордом, басовитом так жалобно, разрывающе задрожало. — Стонал все: доктора… доктора… профессора, пожалуйста. И никто не подходит. Ни-кто…Доктора… профессора, пожалуйста…"
Было и там у нас, в этой зеленой тундре, любимое стойбище. Окаймленное четырьмя каменными коробками, но с куском ситцевого неба и сравнительным малолюдьем. В одноэтажном, кирпичном здании выдерживали до трех лет двадцать безродных малышек — плоды чьей-то курьерской тазобедренной любви. Они служили науке, а наука служила им приютом. Сюда-то каждый день бегала Люся, Викина мама. Здесь нашлась для нее новая дочка, от каких-то здоровых родителей, а имя — Марина, ей дал институт. Те, двое, теряли лишь то, что больше всего жаждали потерять — приблудного ребятенка. Марине же предназначалось крушение: круглое сиротство. Но тут на счастье она захворала, и двух месяцев от роду отправили ее с пневмонией туда, где лежала Вика. Тетя Люся выхаживала сиротку и привязалась. "Вика ее очень полюбила и хочет, чтобы была сестренка. А вы понимаете… — округляла черно-карие глаза, — что ее воля для меня священна". И когда я видел их на аллеях, видел, как Вика, обхватив бубликом руку матери, вышагивает рядом с ней, в голове у меня отдавалось: чтобы была сестренка… сестренка…
Солнце все выше, ослепительнее. Рядом с нашей скамейкой деревянный помост окунул свои толстые ноги в траву, ждет-пождет соседских сироток — здесь положено сваливать ползунков для прогулки. Но ни разу не видели мы на этом помосте детишек; надо полагать, им хватало воздуху и по ту сторону окон, за толстыми стенами. Я сидел на скамейке, давил окурки, ты ползала по траве, а она желтит ослепительно — одуванчиками, как хороший колхозный луг. Принесла раздробленные дудчатые, горчайшие стебельки, в незаметных белесых ворсинках, начала плести для мамы венок. "Папа, гляди: Тур. С кем это он?" — "С иностранцами".
Их всегда отличишь, как павлинов среди грачей. Не одежки, не фотоаппараты, не прыгающие любопытно взгляды — этого и у наших теперь хватает, а что-то другое в их лицах, неухватимое. Холеность? безразличие? серийность? уверенность? душевная сытость? — до сих пор не пойму. Тур, щупленький, но с профессорским пузиком, задрапированным полами пиджака, церемонно распахивает перед инодамами дверь, по-швейцарски галантно придерживает ее, и неожиданная улыбка прорезается под треугольно тяжелым носом, а над ним взблескивают умные зимние глаза. Это там, шагах в двадцати от нас. Ты стоишь рядом со мной, и вижу я "на переднем плане" твои пальцы в комочках земли — держат застигнуто два одуванчика, поникших, яичных, растерзанных. Смотришь на эту ученую шоблу, на это светило, которое так же бессильно, как рядовой врач. И не думаю, только холодно, скользко жмет сердце: вот не станет тебя, а они будут, они есть, и мы тоже с мамой. "Папа, они все ученые?" — "Да, Лерочка, ученые. Дай мне цветы". — "На, папа, я сяду. Что-то собачек не видно. Где они, папа?" — "Попрятались… от ученых". — "Ты шутишь?"
Субботним утром, когда весь трудовой люд устремляется к отдыху, забрели мы в поисках четвероногих к подвальным окнам, откуда слышались их подземные голоса.
— Рыжка, Рыжка, на, на!.. — и, услышав жалобное повизгивание, тянешь руку с подачкой к решетке. — Папа, ну, что они их там держат? — Сегодня суббота. — Значит, они два дня будут там, в подвале? А люди отдыхают, а собачки должны мучиться…
Ну, так, как мучились и мучаются люди, собачкам-то, положим, и не снилось.
- А вы что здесь делаете? — женщина в белом, плотная, быстрая, востроглазая, пробегая мимо, в крутом вираже заложила вперед правое плечо, остановилась пред нами, глядела весело, требовательно. И ты смолкла, прижалась ко мне, и уже язык мой дернулся было грубо, но что-то сдержало.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу