— Ну, что у вас? — каменно повернулся негнущимся туловом, вздохнул. — Я слышал… Ну, ретикулосаркома или нэйробластома — хрэн рэдьки не слаще, но все-таки я бы хотел, чтобы это была нэйробластома. А!.. все хорошо, но тут хоть какая-то есть надежда. Ну, приводите, начнем. Все, что в моих силах, я сделаю для вашей девочки, — голос его вдруг впервые так потеплел. — Поверьте мне, я очень хочу ей помочь, — помолчал. — И вам тоже.
И веду тебя снова, веду. По протоптанным этим дорожкам в это здание. Где двумя этажами выше счастливые мамы-роженицы, орошая молоком подоконники, наклоняются к таким же счастливым отцам и кричат, воркуют о чем-то далеком-далеком, забытом. Которое и у нас было, но было как будто не с нами. И другие отцы выносят голубые да розовые пакетики. Семенит следом свекровь либо теща, и младая мать по привычке осторожно несет еще не вернувшийся на место живот. Восемь лет назад и мы шли так же.
И тогда одинокая школьная подруга Тамары сказала: "А все-таки какая она молодчина, Тамара!" Что ж, замуж вышла, работает по специальности, родила дочь. Но главное, похоронив мать в блокаду, оставшись одна, не сошла с круга, выстояла выстояла, добилась всего, чего может обыкновенная женщина.
Уложили тебя, напялили просвинцованные очки, погребли под тяжелой резиной. Все, кроме носа да щек. А туда — тубус, на них. Заработало. Я впился в смотрок. На каталке, сбоку, лежала ладошка, мне, мне пальцами, как на рояле, перебирала. И вот тут из меня брызнуло, молча, в три ручья. Эти пальцы, такие родные, единственные. "Ну, что вы расстраиваетесь? — в два голоса — Динст и добрая тетя Лиза. — Еще не все потеряно". Я махнул лишь рукой, отвернулся к стене.
Тридцатого апреля я работал. Рафаил Ханин ходил по двору плантатором, вываживал новую молодую садовницу. Тыкал туфлей в заклеклый газон, где должны были закуститься клумбы, а усы его черные предвкушающе раздувались над съеденной верхней губой, и глаза, приглушенные черными ресницами, жадно обшаривали эту рыжеватую двадцатилетнюю клумбу. "Ну, таракан, муху поймал, ха-ха!.. — засек Гоша. — Вот увидишь, не сомневайся: я этикет хорошо знаю".
Утром первого ехал с работы в больницу. По дороге, навстречу, валом валил праздник — в колоннах да россыпью. Но туда, за ограду, не смел. Пусто, голо. "А ребята ушли гулять. Демонстрацию посмотреть", — сказала сестра. Молодцы, все же додумались!
Все ходячее население собралось у забора. И шубейка моя зимняя, серенькая, прилипла к перилам, отбегает, смеется, и шары, целых два! — на бечевке туго позванивают. "Папа!.. А мне подарили. Тетеньки идут, а мы говорим: дайте, пожалуйста. Всем ребятам дали. У них много, да, папа? Разве им жалко?" Есть же добрые души на этом свете. Но кислит даже издали твое личико, лишь на нервах, на радости держишься.
И Андрюшу вывезли. Он сидел инвалидом в коляске, ноги укутаны байковым одеяльцем, пальтецо трещит по всем швам. Мать стоит рядом, но ушел он глазами туда, где, шумливый, красный, громкоголосый, тек праздник. Мир бежал за сквозящим железным забором и бежал не как в будни — трамваем, автобусом, а торжественно, медно. Раздувались щеки духового оркестра, мальчишки челночили, сновали между колон, сплетая их нитями. Все, наелся Салунин праздником, повезла его мать обратно.
На другой день во время прогулки подкатилась нежданно лечащая: "Лера! Идем со мной. К Гробштейну", — ответила мне. Ну, мало вам нашей Нины Акимовны, а впрочем, она ведь чужая, вам своих положено заносить в истории болезней. Когда смотрит Акимовна, кто-нибудь из нас всегда рядом, и ты говоришь: "Папа, дай руку", — держишься, когда она начинщает осмотр. Здесь я лишний, остался на лестнице, свернул из пальтеца безголового, безногого человечка, взял подмышку, мерил, мерил площадку шагами. Нашли что-нибудь? Опять пуговицу? "Так!.. — выходит следом за тобой лечащая. — Лерочка,
ты иди вперед". — "А что он сказал?" — заглядываешь снизу в ее симпатичное лицо. "Все хорошо! — отработанным и на взрослых голосом, от которого сердце мое начинает привычно проваливаться: отсылает, значит, хочет что-то сказать. — Иди, иди…" И, послушная, торопишься, ищешь, зовешь собачек: "Рыж-ка, Чернулька!.."
— Он сказал, что там… — зловеще снижаясь до шопота, — гигантская опухоль. Они все тщательно ее осмотрели. Гробштейн находит, что небо там тоже заинтересовано. Он предлагает операцию. Верхнюю челюсть. Удалить. Но это… — передернулась.
Май, голый май. Голое небо. Тишина.
— Нет, пусть умирает, но только не изуродованная… — чувствую, как, не глядя, посматривает она на меня искоса. — Удалить… а какие, гарантии? — ставлю и ставлю ноги, и все успеваю заметить: тебя, доченька, асфальт этот, лицо твоего врача, деревья с набухлыми почками — будто тысячи шмелей уселись на ветках.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу