В коридоре что-то остановило. Ах, вот, фотографии, густо налепленные на стене, в позах, в рабочей обстановке. "Доска почета". Так и есть — Горелов. И опять резанули извечные "ножницы": правда этой Дощечки, правда нашей беседы. Книга для месткома. Книга для родителей. "Заместитель заведующего детского отделения Горелов во время приема". Ах, как нежно выслушивает он пациентку, девочку лет восьми. Которая еще смотрит так ясно, немученно. Кто она — больная или муляж, чтобы дать врача в деле? Если ты манекен, девочка, будь счастлива, милая, не давай, ни за что не давай, чтобы этот перегородил пред тобою дорогу. Если же ты… но об этом лучше не думать.
Мы везем тебя в родной институт, о котором когда-то не ведали. Сколько раз на своем самосвале проезжал я мимо него лет десять назад, хоть бы за веко меня дернуло что-то. А ведь были, были и тогда дети, такие же, схожие. И чьи-то родители тоже были, маялись обреченно. По пути заехали к Нине Акимовне. Я остался внизу, в такси, вышли скоро: "Говорит, что ей нравится. Очень", — хмуро проговорила Тамара. Эх, если б не было той московской биопсии! Но постой, постой, а что если те не правы? Тогда остается бластома. Надо к Соколовскому. Срочно.
С этим хилым росточком и входим под высокие своды тополей-голяков.
Все мы любим серьезные книги, все мы любим смешные книги. Но на этой земле смешных почему-то так мало. А серьезных так много. И бывало, в молодости, если шло у героев к счастливой развязке, а писатель уже намекал кулаком в зубы: не надейся, не жди! — как мне жалко их было, как больно. И просил его охранить их, спасти от беды. Ту же Бэлу от такого (но любимого все же) Печорина. Ведь поют же нынче эстрадники: "Мы желаем счастья вам!" Вот и вы, литераторы, так бы, что вам стоит? Но писатели-изверги не давали героям счастья. И с годами понял: бессильны, так, наверно, устроена жизнь. Вернее, обе они — литература и жизнь. "Обыкновенные истории" пресны, надо что-то горше, солонее, пронзительнее. Да и накарябать об этом куда легче, чем про обыденное. Да и нам самим ух как нравится в книгах чужая трудная жизнь. Сочувственно, даже завистливо примеряем чужие дни на себя. Муку Вертера, "безумие" Мастера, неизъяснимую власть над женским сердцем Печорина. Нацепил, поносил, сбросил, потому как зовут: "Ваня, иди же обедать!" И еще понимал я, что настоящее "пишут кровью". Лишь страдание дает силу писателю. Силу, которой нельзя научиться, взрастить в себе. Да, страдание- "благоприобретенное" либо свыше заложенное. То, с которым пришел в этот мир Лермонтов, то, которое гнездилось в душе даже самого гармоничного, самого солнечного Пушкина. Теперь это стало азбучной истиной.
А тогда апрельские еще были дни. "Мама, мама, это я дежурю, я дежурный, мама, по апрелю". И дежурить мы начали сразу. Видно, хорошо тебе было, если заведующая Четвертой госпитальной распахнула пред нами покои. После мальчиков с Песочной и режим, и врачи здесь почудились сказкой. Но гребу я на Каменный остров, через Невку, в филиал Онкоинститута, где знакомый и милый Харон (Соколовский) перевозит на стеклышках еще неусопшие души. И тогда, осенью, шел несчастным к нему, а сейчас? Помните, как я начал книгу? "Самое страшное, что могло случиться со мной, случилось". Не высиживал, не придумывал самую трудную первую фразу — само написалось. А теперь, двадцать лет спустя, прочел примерно такое же у Приставкина о его братишках Кузьменышах. Но, скажу вам, что все это ерунда, ибо нет пределов у страшного. А вот счастье однообразно — золотистое его донышко всегда видно.
Подал Соколовскому два прямоугольных стеклышка, на которых присохшие лиловые пятнышки. "Это первое? — вставил он в микроскоп, оторвался, закурил, рассмотрел второе. — Данных за то, чтобы это была ретикулосаркома, я не вижу. Понимаете, есть случаи, когда мы разводим руками: ничего не можем сказать. И тогда я прямо говорю: не знаю. Может, кто-нибудь знает, а я нет". — "Но ведь там же смотрели, вот подпись, профессор…" — "Ну, и что? Ретикулярные опухоли я хорошо знаю. Тут все дело в опыте, кто и на чем набил руку. Я в Москве верю только двум гистологам. Доктору Гольбарт, это женщина, и Краевскому. Попробуйте, пусть они посмотрят. Поймите, тут важна школа. Заключение? Хорошо…"
А Жирнов не поверил Соколовскому: "У нас очень опытные гистологи. Надо, чтобы смотрели детские паталогоанатомы. Покажите доктору Семеновой, там же, в Педиатрическом. Ее мнение очень важно". Показали и… кто сказал, что третьего не дано? Нам дали. Лимфосаркому дали. И тогда мы отправили эти стекла в Москву, Краевскому. М-да, школа есть школа — и в фигурном катании, и в обычной школе: он, Краевский, сказал: нейробластома. Но, узнав, что подействовал эндоксан, удивленно покачал головой. Что сие означало, мы не узнали. Так что снова повез я проклятые стекла уже в наш рентгеновский институт. И оттуда доставил лимфосаркому. Вот тогда наконец-то мы вообще перестали их всех понимать. Лишь одно уяснили, что из всех гистологов самый знающий, самый мудрый тот, который и по сей день безбоязненно живет в словаре Владимира Даля: "Это, видно, решета гоном гнали, — сказал литвин, глядя на лапотный след".
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу