Хотя с революции прошло уже немало лет — соотечественники за рубежом показались Александру Петровичу плохо вошедшими в современность, упорно сохраняющими складки и примятости прошлого, словно только что вынутые из нафталина шубы под беспощадным солнцем первого зимнего морозного дня. От штатских нестерпимо разило перегаром „незабвенного» 1917-го, а то и (в огромном большинстве, кстати) 1913 года с его елейно-благочестивой словесностью трехсотлетнего юбилея дома Романовых. А военные все еще продолжали стоять на позициях где-то под Каховкой и каждую минуту были готовы — прорвав действительность — открыть беглый огонь по наступающей из прошлого красной кавалерии.
Никому в голову не приходило, что «наши» могли быть в чем-то неправы, чего-то не досмотреть или в чем-то непоправимо разойтись с народом. Все грехи остались у «большевистских захватчиков», а все добродетели ушли в эмиграцию. Но зато внутри непогрешимого — в общем и целом — фронта шло непрерывное и острое сведение счетов: локти идущих, как будто одним строем, то и дело старались украсить синяками ребра соседей. Тот, кто справа, и тот, кто слева, были виноваты не в том, что (как и все, между прочим) в исторической обстановке разбирались не лучше, чем стоящий на посту перед университетом полицейский в санскритских глагольных формах, а в том, что по глупости, злости или зависти помешали достопочтенному имяреку осуществить его высокую, единоспасительную прозорливость. Каждый твердо знал, что помог большевикам «погубить Россию» вот именно его упрямый политический сосед, но каждый посчитал бы адской провокацией и черным предательством признание четкой, как блоха под микроскопом, и горькой, как полынь, истины, что все они — и соседи справа, и соседи слева, и соседи посредине, каждый в полную меру сил и умения, скопом «губили Россию» до революции, во время революции и продолжали губить в эмиграции.
Те немногие годы, которые Александр Петрович провел под советской властью, или даже некоторым образом в ее рядах, помогли ему убедиться, что «захватчики» вовсе не опирались исключительно на иностранные легионы из необычайно и чудесно размножившихся в короткий срок латышей и китайцев: чтобы сбросить «белых» в Черное море, нашлось — увы — достаточно активистов и среди подлинных и подлинно отечественных «рабочих и крестьян». Одни всем нутром, всеми печенками и селезенками, считали советскую власть родной, другие в этом родстве добросовестно заблуждались, а третьи — не имея прочных мнений, но опираясь на все покрывающую абстракцию революционной неизбежности — скрепя сердце, ставили на побеждающую красную лошадь.
Когда слепой энтузиазм прошел, когда вскрылись заблуждения, когда расчеты на тепленькое местечко не оправдались — пожилые попытались вспомнить о старом режиме, пусть даже под псевдонимом «николаевских» добротных вещей — штанов, ситчика, сапог, спичек — но молодые, даже протестуя, даже негодуя, никак не собирались закрыть новостройку и предоставить пустопорожнее место для стрелкового полигона собственного Его Величества конвоя или для теннисных площадок боярина от мануфактуры Морозова. О возвращении назад — хотя бы даже к Учредительному Собранию, по существу мечтали немногие — остальные стремились прорываться от большевизма вперед.
Будучи умеренным энтузиастом, а в последнее время и прямым внутренним эмигрантом, Александр Петрович знался с молодежью, которая продолжала считать себя контрреволюционной. На ее конспиративных собраниях даже пели порой «Боже Царя храни…», хотя никто из «хористов» по-настоящему монархистом не был, но ничего более подходящего для противопоставления «Интернационалу» под рукой не находил: Марсельеза напоминала беспросветно ненавистных «интеллигентских хлюпиков», а пресловутый «Корниловский Гимн» бесталанной риторикой и звунывным мотивом годился разве только как заупокойная для «белого движения».
Александру Петровичу было ясно, что историческая страница необратимо перевернулась и что выход из положения надо искать с этой, а не с той — «февральской» или «дофевральской» — ее стороны. Однако все его попытки поделиться своей гениальной интуицией с другими зарубежными сидельцами приводили только к тому, что на него начинали коситься и предостерегать от него («провокатор!») добрых знакомых.
Изнемогая от благородного негодования по поводу грубого большевистского насилия над духовной свободой личности, эмиграция понимала эту свободу весьма эгоистически, вроде того, как викторианские европейцы истолковывали «права человека и гражданина» для цветных — колониальных — народов. В конце концов, сообразив, куда попал, Александр Петрович перестал быть правдоискателем, а стал просто обывателем — не очень прислушивался ко всяким бывшим и (предположительно) будущим эмигрантским народным трибунам и на собраниях бывал исключительно из соображений политической благонадежности и для встреч с добрыми знакомыми. Гражданское волнение проснулось в нем только, когда в период самого азартного захлеба сталинских чисток за границей стали появляться так называемые «невозвращенцы», порой весьма импозантные советские вельможи.
Читать дальше