Я иудей, святой отец, сказал я, но по ряду причин пришел к вам причаститься и получить отпущение грехов.
Вижу, добродию, уста ваши шевелящимися, но не слышу слов, сказал он. Узнал, значит.
Я пришел исповедаться, отец мой. Я умирающий и пришел к вам за глухим причастием.
Могу ли я помочь вам, как мирянин?
Возможно.
Вы ведь не из моих прихожан…
Разве это важно, отец мой, все мы твари господни.
В свете достижений науки это стало сомнительно, сказал он и засмеялся. Да вы еретик, отец мой. Я мыслю, сказал он, без этого в наше время нельзя. Враки, отец мой, враки и вредные иллюзии. Если вам нужны деньги, начал он, деньги умирающему, перебил я, зачем? Расскажите о себе, попросил он и указал на стул. Я сел, и усталость придавила меня. Он остался стоять и смотрел на меня сверху вниз глубоко посаженными светлыми глазами — варяг, кипчак, древлянин, может, и немец, и финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык, кто знает, этого о себе никто не знает, в паспорте написано (украинец, и так это и есть, коль скоро он в этом убежден. В нашей семье говорили на литературном русском. Если бы мне не вбили с такою страшной силой, что я еврей, мог умереть в убеждении, что я чистокровный русак.
Я киевлянин, отец мой, учился в школе напротив Андреевского собора. Иногда на большой перемене интереса ради мы заходили вовнутрь, собор тогда был действующим. Теперь там музей. В цоколе собора находилась церковная семинария. Теперь там тоже музей. Страшно, когда Бога изгоняют из церквей. И когда безбожию учат там, где посвящали Богу. Вы мне верите?
Вам я поверил бы и без этого, тихо сказал он. Кстати, вы отстали от жизни, в церквах теперь снова поют, притом не лучшие песни. И у вас, спросил я. Ну, у себя я пою сам. Вы, конечно, знаете, что богоизбранность — это самозаклание, сказал я, не зря вы терпите еврея Иисуса… Что я могу для вас сделать, перебил он. Спрячьте меня на ночь. Идемте, сказал он. У входа в подвал я тронул его за руку: отец мой, у меня клаустрофобия. Вы мне не доверяете? Верю, как Богу, но ведь и Господни пути неисповедимы. Засуньте меня под купол, оттуда я уплыву, словно ангел. Там холодно, с мукой в голосе сказал он и сделал налево кругом.
Сухой воздух колоколен моего детства, вот ты опять…
ГЛАВА 30. НОЧЬ ИТОГОВ И МАРШ-БРОСОК
Холодрыга. Не зря батюшка вел меня в теплый подвал. Надо было слушаться. Разбить башку о стенку так же просто, как об землю…
Страшно?
Так, не очень. Особенно если не нагнетать. Да и зачем нагнетать?
Второй вопрос: Где нацисты? Не может быть, чтобы их не было в Движении. Еще не время им проявиться? В делегации на левом фланге Утопист, на правом Рычаг. Может Рычаг поправеть? Еще как! Так не поспешить ли мне с соглашением до появления более правых? Более левых не будет.
Неужто и впрямь империя разваливается? Вижу — и не верю. В общем, разумно. Межнациональным оркестром все еще можно дирижировать. Ввести военную диктатуру. Кто помешает?
Значит, положение еще не необратимо — если они не пропустят решающий миг. Такие гроссмейстеры политической игры…
Ну, диктатура. А дальше? Реформы под эгидой диктатуры?
Какие реформы, когда все гниль?
А если не диктатура, то — развал. Распад связей. Все с самого начала. Усобицы. До какого уровня? Регионального? Областного? А дальше? Коррупция? Сращение структур государственных и мафиозных? На сколько лет? Сто, двести? Больше?
Теперь страшно.
Что будет с мыслящими? Что станут проводить в жизнь те, кто сметет Утописта и Явора? Примут тезис перенаселенности? право на жизнь — не всеобщее право? Кто-то шпиговал этим Мирона…
А если без крайностей, а просто сто, двести лет нищего развития? Как в Шотландии.
Да, но то — Шотландия, а здесь у кого терпения хватит…
Боже правый, что ж это будет…
Людям с трагическим мироощущением нечего делать на голубой, хотя и стремительно рыжеющей планете. Они превращают жизнь в пытку. Хорошо, если только свою.
Ах, Эвент, вижу, как качаешь головой над рукописью, найденной под унитазом: зачем, дескать, он себя так?..
Но я настаиваю на исчезающе малой разнице между нами, Эвент, коль скоро ты дочитал до этого места.
Можно напустить туману и сделать вид, что я — не я. Можно изобразить книжное Я мирно спящим под токатты и фуги Баха, а в музеях холодно восклицающим «Какие тона!» перед полотнами Голландца.
В чем меня не обвиняли… В кровожадности. В эгоизме. В том, что никогда я никого не любил. В том, что шовинист и презираю все другие народы, включая украинский, в среде которого живу.
Читать дальше