— Перескакивают себе спокойно через три года, и все тут. Вам-то плевать… А вот как быть тому, кто прожил эти три года? Я бы тоже рад вычеркнуть из жизни многое… И продлить другое. Убежать бы отсюда и оказаться рядом с Неной, под тенистым деревом, положить голову ей на плечо. Не так уж это много, правда?! А мне больше ничего не надо. Умей я писать, как вы, я бы рассказал об этом дереве, о лиственнице; крона у ней пышная, ствол чуть изогнут, будто она склонилась послушать, что я говорю моей Нене. Хвоя на земле, смолистый запах, давно я его не слыхал! Я знаю, она меня ждет. Теперь уже и ждать недолго. Меня обещали выпустить сразу после суда. Что я сделал дурного? Убил человека… — Ну и что?! Я стольких убивал…
Голос его прервался, в глазах блеснула тревога.
— Последние дни мне как-то особенно не по себе. Подойдешь к решетке — и оторопь берет, даже выйти боишься отсюда. Верно, я и ходить-то разучился, как все люди. Я ведь говорил вам, да, уже говорил, что никогда больше не вернусь в город. Не люблю видеть сразу столько людей вместе.
Неожиданно он вскочил, поднял руки на высоту подбородка и нажал на спуск своего автомата, словно задался целью всех перестрелять. Холодный пот выступил у него на лбу, и он бессильно опустился на скамью.
— Вот так-то… Когда я вижу много людей вместе, хочется их всех укокошить. И это не злоба, не думайте. Это страх. Вам когда-нибудь было страшно?
Алсидес спохватился, что сказал лишнее, и пошел в умывалку. Вернувшись, снова сел рядом со мной и решил возобновить разговор. Меня тяготило его общество, он, видимо, догадался об этом и заговорил робко, умоляюще:
— Я думал, вы о том собираетесь писать, как я ночевал на складе. Занятно бы могло получиться. Один-одинешенек, без приятелей, мальчишка с крысами подружился.
Он расхохотался.
— Я смеюсь, ведь вы думаете: немало страху натерпелся с ними Китаеза.
— Вероятно…
— Сперва так оно и было, я с головой укрывался мешками, затыкал уши, чуть не кричал в голос от страха. Но вот — дело было в четверг — я увидел, что на меня глядит крыса. Я ел треску, которую из ящика спер. Не знаю уж почему, только обрадовался я. Бросил ей кусочек, она убежала. Потом обернулась — глаза у нее так и горели — и подошла ближе. Я бросил другой кусок, она съела. Съела, и ей понравилось, ей-богу, не вру, сам видел, как она облизнулась. А кончилось тем, что она прямо из рук стала есть. Позже, когда я был в Лезирии, крысы из бараков тоже со мной дружили. Вот и разберись тут…
Он хотел вернуться к прежней теме, но осекся, увидев выражение моего лица. Замолчал. Мы сидели тихо, бок о бок, но чужие друг другу, пока не отворилась дверь и надзиратель не приказал нам строиться для поверки.
Глава четвертая
Кабы времечка побольше, был бы праздничек подольше
Дона Розариньо слышала эту поговорку от Фелисии да Эсперанса, бабки с материнской стороны; даже на смертном одре упрямая крестьянка отказалась помириться с внучкой, так рассердила ее просьба не ходить по городу в платке, «как будто он позорит всю родню иль нужен мне самой на простыню», — комментировала старуха, любившая говорить в рифму, даже когда сердилась; и никакие уговоры доны Розариньо не могли ее смягчить.
Упорная, точно муравей, Фелисия до конца дней оставалась верна себе, питаясь одним черствым хлебом, и даже не притрагивалась к еде, которую внучка присылала из лавки. «Не суди обо мне по платкам, а суди по мыслям и делам».
Дона Розариньо и мысли не допускала, что ее просьба (да и просила-то она скорей по наущению важных дам, новых своих знакомых, чем ради удовлетворения собственного тщеславия) может привести к ссоре, ибо она не сомневалась, что бабуся сама не прочь подражать буржуазкам. Однако надменный вид старухи она приняла за кичливость, а ее у Фелисии и в помине не было.
Дона Розариньо частенько вспоминала бабку, особенно по субботам и воскресеньям, когда в лавке дым стоял коромыслом; она любила повторять:
— Да, Лобато, вот уж истая правда. Кабы времечка побольше, был бы праздничек подольше.
В ответ муж устало улыбался; только он мог в полной мере насладиться досадой Неграна, который рвал и метал при виде такого обилия покупателей в лавке у соперника.
В пятницу вечером в магазине уже кипела работа: наполняли погреба и ящики продуктами, тащили со склада мешки, тюки и коробки — все сгодится; муку, рис, сахар заранее развешивали по полкило, чтобы в горячее время лишь бросить на весы. Открывали ящик с мармеладом, банки с маслом, мололи кофе, и Лобато беспрестанно сердился; он нервничал, точно генерал накануне решающего боя.
Читать дальше