— Идиот! — взвизгивал Остромов. — Я не могу, я кончусь! Смотрите все на идиота! За числом приехал, да? Числа захотел! Я научу тебя сейчас левитации. Записывай: берешь перо, гусиное, лебединое, затачиваешь, а можешь не затачивать, и этим самым концом, который называется пенек, — ты запомнишь, потому что пенек это ты, — вставляешь себе в дупу, не перепутай, с тебя станется… И летишь, лети-и-ишь!
Оскал учителя становился страшен. Да и как еще мог бы проповедовать учитель, вернувшийся из ада.
— Лети, стоеросовый. Не-ет, правильно, правильно все они с вами делают! На что вы еще годны? Вас драть и драть, вами улицы мостить! Золотой слой. Сливки. Пшел вон, дрянь, сопля, коза безрогая! Скот. Вон, сказал! Вот же, семь на восемь, восемь на семь…
Даня почтительно кивнул и отошел как-то странно — шаг назад, шаг вбок, словно уступая дорогу чему-то истинно-величественному. Он понял. Учитель гнал его, заботясь о его безопасности, но нашел-таки способ передать ему число.
3
Сказать, что он торопился опробовать число, как торопится миллионерский сынок прыгнуть в подаренное папашей авто, — было бы неверно: само число неистовствовало в нем. Оно требовало взлететь, как гора сама подталкивает лыжника — ну же, один толчок, и вниз со свистом; оно настаивало на попытке, как последний кусок складной картинки умоляет поставить его на место. Число было то самое, он почувствовал это сразу — и вместе с тем никакая сила не заставила бы его открыть эту цифру своим умом. Самая форма, в которой она была дана, казалась единственно возможной — и потому никаким простым подбором не открылась бы. Ко всему прочему, это был год рождения отца.
Он почти не помнил, как ушел с базара. Улица постепенно исчезала, словно растворяясь в Суре. Он шел по бесконечно долгому склону, спускаясь все ниже, словно разгоняясь для взлета, — и, достигнув дна, взлетел. Все благоприятствовало. Окраина была пустынна, и взлет оказался непривычно легок — пыльное, душное небо с двумя-тремя штрихами перистых облаков словно притянуло его. Перо, вспомнил он, говорилось что-то о пере. Он взлетал без утомительных штопорных поворотов, не ввинчивался, а втягивался, и смотреть на него было некому.
Река сверху была тяжелой, изжелта-черной, но он уже привык к этим сменам цветов, к вспышкам красного среди мирной зелени, к разноцветным крышам домов: форма не менялась, но сквозь нее истинным цветом проступала сущность. Пенза отсюда желтела, как глина, чуть лохматясь по краям, и среди этой глины мерцали и тлели голубоватые пятна горя, плесень привычной нищеты и сдавленной мстительности. Всего этого, впрочем, было на изумление мало. Было ясно, что город без особенных изменений простоит еще не одну геологическую эпоху — как любой город, выключенный из истории и не подотчетный никакой морали.
Несколько пьяненьких бродило в эмпиреях по случаю субботнего дня, почти не различая друг друга. Некоторые из них видели Даню и принимали за пьяного. «Браток! — крикнул один. — Ты не с Саранска ли чо ли?». — «С Саранска», — ответил Даня из внезапного озорства. «Ах, братишечка, — сказал стертый пьяница, — какая жизень моя вся горькая, горькая, как чертов хвост». Вероятно, чертовым хвостом называлось едкое местное растение, а может, он просто не знал, что несет. В первом эоне такое случалось сплошь и рядом.
Уходя выше, в кисейную пылевую облачность неясного происхождения — словно душа пыли парила над душой Пензы, — Даня ждал, что у него спросят цифру, но вместо этого с небывалой прежде четкостью увидел эгрегоры. Их было, как он и угадывал прежде, два; но то, что на первой ступени представлялось безликими сущностями, обрело теперь лица и речь, и Даня не сразу, но с болезненной ясностью понял, кто перед ним.
Сущности были, как он и предполагал, мужская и женская, в отношениях странного чередующегося равноправия. Они были вариативны, то есть масочно разнообразны, но сущностно неизменны. Роли эти сменялись на глазах, как в волшебном фонаре, но в сущности она была скандальная пьяная баба, а он ее сожитель, содержанец и сутенер, спьяну ее поколачивавший. При этом она была хо-хо-хо! — хозяйка публичного дома, а он сторож и швейцар. При этом она была рябина, а он дуб, и оттого она вся была в мелких красных рябинах, а он ничего не понимал. Иногда она была секретарша, а он конвоир. Нередко она была купчиха, а он работник, и вместе они отравляли свекра со свекровью, жадных садистов, которые были они же. Из всех ролей они безошибочно выбирали худшие — те, где надо было мучить и мучиться. Они попытались заголосить: «Спасайте, люди добрые, забижают больных, больных!» — и оскалили крупные зубы, но Даня внятно сказал: «Пятьдесят шесть»; и это подействовало.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу