Какое-то время спустя они вернулись и собрали куски трости, оставленные Херманом. Почему они прозвали его Людоедом, никто не знал. У мальчишек своя логика. Наверняка боялись его, а потому поступили так, как всегда поступают мальчишки, когда чего-то боятся: подошли поближе, показали пальцем, дали кличку и заглушили свой страх громким смехом. Позвонки они попрятали по банкам и коробкам, откуда доставали их для участия в тайных ритуалах или же украсили ими свои убежища в дуплах тополей, растущих вдоль дорог за городом.
Целую неделю Херман ежедневно поил посетителей кафе Вебера, желая отпраздновать новое для него положение состоятельного мужчины. Щеки у него были припухшие, взгляд вызывающий, воинственный. Он поглядывал на нас с таким видом, словно готовился потребовать клятвы в верности до гробовой доски, а кто не смирится, тот пусть будет готов к последствиям. А уж о характере последствий можно было сразу догадаться, взглянув на его кулачищи, то сжимавшиеся, то разжимавшиеся, словно в поисках чего-то, что можно схватить и раздавить. Херман со времен последней нашей встречи стал еще крупнее. Раздался в плечах, обзавелся роскошными бицепсами, грудь напоминала капот грузовика, но и животик появился. Несмотря на свою молодость, он начинал жиреть.
Мы спросили, где он столуется: в харчевне «Мясного Ларсена» или в забегаловке «Блин-Нильсена», — заведения, где мы обычно вкушали мясное рагу с картошкой, очутившись в Копенгагене в поисках места.
— Я привык к лучшему, — ответил Херман.
На правой руке у него красовался атакующий лев — работа копенгагенского мастера Ханса Чернильника с Нюхаун. Над картинкой развернулась «хоругвь» с надписью: «Smart and Poverfull» [25] «Умный и сильный» (искаж. англ.).
.
Херман еще раз заказал на всех.
— Ух, тысяча проклятий, теперь-то я вам покажу! — сказал он. — Ух, я вам покажу!
И было в его голосе нечто, наводившее на мысль, что «покажет» он нам, как «показал» Йепсену в тот день, когда тот упал, прыгнул или был сброшен за борт где-то между Марсталем и Рудкёбингом.
Херман успел попутешествовать, как и все мы, конечно, но он добрался до такого места, куда наша нога не ступала: он побывал на копенгагенской бирже Бёрсен. И вот человек, которого мы помнили вечно насупленным мальчишкой, за угрюмостью которого, быть может, скрывалось преступление, теперь фонтанировал в приступе странного красноречия, и это пробуждало в нас подозрения сродни тем, что много лет назад возникли из-за событий, сопровождавших смерть его отчима.
Что такое биржа, мы знали. Место, куда приходят только богатые и знающие толк в арифметике люди, и где все превращается в деньги, а деньги превращаются в еще большие деньги или же меньшие, и куда люди входят как победители, а выходят как проигравшие, и жизнь за одну секунду может обернуться праздником или трагедией. Это мы знали. Знали также, что и над нами властвуют те же законы, что управляют деньгами, поскольку стоимость фрахта определялась не только весом груза и количеством морских миль, которые предстояло пройти, но и спросом и предложением. А если не знали мы, то знали Мэдсен, Бойе, Кроман, Грубе и другие судовладельцы и маклеры Марсталя. Но мы ничего не понимали в этих законах, тех, что управляли всей этой шумихой, и имели больше шансов пережить тайфун, чем выйти с копенгагенской биржи с деньгами в кармане. Херман же, казалось, добрую половину этих лет провел в водовороте денег и ценных бумаг, поглощающем людей и состояния для того, чтобы снова их выплюнуть. Он называл это «новой Америкой».
— Чтобы разбогатеть, в Америку ехать не нужно. Пришвартуйтесь в Копенгагене. Даже разносчики молока, мальчишки, играют на бирже. Сегодня разносчик. Завтра миллионер.
Он говорил с нами, словно мы ни читать, ни считать не умели, а были стадом голозадых негритосов, а он — терпеливым миссионером, несущим нам знание о Земле обетованной. Голос его сочился елеем от чувства превосходства, это его не украшало, да и нам радости не доставляло. Штурман «Людвига» Торкиль Фольмер оттопырил губу и возразил, желая показать, что и мы не лыком шиты:
— Наши марстальские горничные тоже имеют доли в судах.
Херман засмеялся:
— Ха-ха! Ну да, сотые доли. Доли чего? Ну сколько можно заработать на этой жалкой посудине за сезон? Разве так разбогатеешь? Может, какому скупцу и удастся, если он доживет лет до двухсот и не будет при этом ни пить, ни есть.
И он опять разразился неприятным смехом, который должен был служить подтверждением тому, что он умнее нас всех, вместе взятых.
Читать дальше