— Плохи у него дела, тетушка Гораница.
— Ничего с ним не станется, это такой сук, что ни одним топором не возьмешь, — возразила Юрдечка позвончевшим голосом, и морщинки на щеках полыхнули. — Я к нему вдовому в жены ладилась, да он, проклятый, ядучий — горчее редьки.
Вымыв руки, я пошел к роженице. Она вытянулась на постели, ритмично дыша. И одеяло, и подушка лежали ровно, значит, этот час она провела спокойно. Между тонко извитыми шнурочками бровей, точно в продолжении носовой кости, была небольшая выпуклость, придававшая лицу легкую сердитость. Постоял я там, если быть точным, не больше минуты. Заметил, что левый бок у нее нет-нет да и вздрогнет судорожно. Человечек, судя по всему, решил тронуться прямиком. Сон пока что не дает разыграться болям, но схватки уже подступают, скоро и в помине не будет ни сна, ни покоя.
Вернувшись к Каракачанину, я увидел, что он крепко зажал пальцами уши. Потом разжал и принялся жадно, точно рыба на песке — только рот прикрыт, — вбирать в себя домашние шумы. Шумы эти его терзали, но он, видно, радовался тому, что хоть уши у него работают, что не все нити, связывающие его с жизнью, порваны. Я присел на дощатый табурет, взял его крупную руку и стал проверять пульс.
— Доктор, как там Юрдечка, во всю меня костерит, старая ослица, а? — спросил он чуть не шепотом, и в натужном, срывающемся голосе я уловил просьбу ободрить его.
— Напротив, дядюшка, очень она тебя хвалит. Занемоглось ему, говорит, вот он ко мне и пришел. К кому ж и идти Каракачанину, как не к Юрдечке, да, точно так сказала.
— Ну уж нет, убей меня бог, коли она не сказала, что вдарят скоро по Каракачанину колокола, — возразил старик с острым огоньком в глазах. — А-а-а, где они, эти колокола? Крест на церкви набок покачнулся, хуже горького пьяницы. А и колокол-то прошлым годом трактористик один умыкнул. Я, говорит, звукалку вашу национализирую, вам что поп, что в лоб, один черт, безбожники, А нам, говорит, на винограднике в самый раз будет — к обеду звонить. Ну а какая молва по Югу идет о Каракачанине, солоно про меня говорят аль сладко?
— Все тобой не нахвалятся, дядюшка, — посластил я старику.
— А-а-а, доктор, добрая ты, видать, душа. — Судя по всему он надолго решил дать волю своему верезжащему голосу. — А знал бы, с каким лиходеем сидишь, небось бы загнушался. Чего только я ни делал, чтоб люди меня добром поминали! Было когда-то вокруг нашего села с десяток сладководных родничков. Каждый из них носил имя какого-нибудь человека. Жил-пожил человек — кто его помнит, а тут имя его из уст в уста переходит, вроде бы он все еще живой. Потом провели нам воду прямо во дворы, роднички-то и заглохли. Поплевал я на руки, взял да все их вычистил. Пойдет, думаю, человек в поле, напьется водицы сладкой да студеной. А уж села-то обезлюдели, протащится иногда бродяга какой, так у него вода в термосе. Псу под хвост пошли мои роднички. Тогда стал я высаживать фруктовые деревца, в том месте посажу, в другом. Вызреет плод на них — все кто-нибудь да полакомится. А тут виноградные поля затеяли, потонули в них мои деревца. Ладно, говорю себе, Каракачанин, возьми-ка тогда замости овражки. Наделал я из тополя тесин и накидал мосточков, все честь по чести, и настилочка, и перильца — картинки, а не мосты. Только кто теперь мотается по оврагам? Разве что на осле кто-нибудь проедет. А осел — он и на скалу вскарабкаться может, плевать он хотел на мои мосточки. Охотник какой промелькнет, так у него одна дичь на уме, он и глядеть не глядит, куда своими бахилами ступает. Ладно, я своего все равно не оставлю, принялся навесы устраивать. Любое случись непогодье — буря ли, метель ли, град или ливень, — будет бедолаге какому-нибудь где голову приклонить. А тут базы туристические пошли, дачи, какой же дурак на мою городьбу польстится. Разве что зверь когда-нибудь забежит. А я ведь не для зверя старался.
Тогда, доктор, говорю я себе: ну, раз не принимают от тебя добра люди, по-другому к ним подступись, займись-ка ихними душами, да полегонечку подбирайся, приманивай, точно кошек, по шерстке сперва погладь. В конторе нашей вертелся один человечек, сам старый, а пальтецо новое. Сверху, как полагается, шляпочка с голубым ободком, обувка лаковая. Фасон держит, а сам дошлый-предошлый — зубы заговаривать мастер. Все-то суетится, и под локотком портфель зажатый. Вид у него — будто вот перестань он суетиться, и вся Болгария в тартарары провалится. А сам загребущий — такой себе в Ямболе дом отгрохал, что туда и в швейцары не возьмут. Ну, мне до его дома какая печаль, только он, пескарь эдакий, больно уж и у нас разыгрался, что тебе конь в люцерне. Мало того, и сыночка своего к кормушке привел, точно борова к рождеству откормить решил. А сыночек его, лупастый такой парняга, усишки под носом вроде мышат, в сто лошадиных сил мяса носит и передом своим, извиняюсь, сильно гордится. Шахтер наш один, Баримчев, насмелился да и говорит: чего ты все под себя гребешь, надо и о других подумать. А Панков знаешь чего ему в ответ вывез? Сроду тебе, доктор, не догадаться, чего он отчекрыжил: не выступай, говорит, каждому по удойности! У кого, значит, вымя уемистей, тому и корма. А у самого, сукина сына, проверить — так шиш один, кошка не позавидует. Так вот, этой-то сволочи и решил я порастрясти душонку. Подстерег его утром у дверей и все его прошлое по косточкам разложил. Думал, как вытащу я на свет его подноготную, другие, вроде него, потише станут. Соображения-то в башке что у меня, что у ослицы… Доктор, чего-то у меня во рту точно уголья горят, и дом каруселью пошел, как на ярмарке. Мне б сейчас молочка кислого ложку.
Читать дальше