Концертный зал представлялся Камлаеву загоном, стойлом. Течение жизни как будто специально приостанавливали для того, чтобы какой-нибудь высоколобый кретин мог в минуты этой остановки насладиться Бахом. И музыку — все формы ее существования, все музыкальные сущности, и тритонов, и саламандр, и сладкогласных василисков — насильно собирали в специальное место и запирали в стенах концертного зала. И музыка не умещалась, и приходилось обрезать, подстригать, кастрировать, выхолащивать.
Скрежещущий и грохочущий, акцентированно-жесткий бит поездов, столь любимый Камлаевым, в музыкальный паноптикум никогда не впустили бы. Он пробьет концертный зал насквозь и оставит далеко позади — и ищи-свищи ветра в поле, поминай как звали. Свободно льющийся поток превращался в искусно и искусственно организованную систему запруд, отстойников, клоак и прочих резервуаров. Да били, черт возьми, искристые прекрасные фонтаны — ко всеобщей радости рукоплещущих идиотиков, озабоченных лишь «искрометностью», — но вся мерзость фильтрования, отстаивания, возгонки, хлорирования, дистилляции и прочих очистительных процедур, производимых с изначальным музыкальным потоком, почему-то укрывалась от восторженных слушателей.
Музыка жила и выращивалась в реторте. Омерзительная ограниченность, завершенность, конечность во всем. Финальность звучания. Гнусное, приказное, запретительное во всем — в значках партитуры, в жесте дирижера, в опускании демпферов, в незамедлительном повиновении музыкантов. Измеренность времени, отпущенного музыке на существование. И каждый тон искусственно обрывается для того, чтобы уступить место другому. Какая же в этом свобода? Ведь звук, не могущий прожить свой естественный срок и погаснуть сам по себе, целиком принадлежит миру человеческих манипуляций, человеческой инженерии, человеческих отношений со временем и не имеет связи с природой. Он, будто каиновой печатью, отмечен непринадлежностью к мирозданию. Он вырван музыкальными вандалами из естественного течения времени, топорно, грубо извлечен, вульгарно, по-дикарски выдран из извечного кругового движения, которое из века в век совершают и древесные листы, и небесные светила, и подводные гады, и сам человек. И уже не замелькает в звуковой вертикали, в световом ее столбе беспощадный, белый снег, идущий миллионы лет. Бах, который пребывал в каждой музыке, из музыки исторгнут, и уже не повторит, не уловит никто корневой тон аккорда, непрерывный, прочный, вечно длящийся.
С этим нужно было что-то делать. Что-то делать и для начала из этого вот цирка уходить. Исчезнуть незаметно ему не удалось — от Камлаева потребовали объяснений. Объяснений на родине, объяснений в «свободной» Европе. Разразился скандал (из «подающих надежды» исполнителей Камлаева уже успели перевести в «выдающиеся»), и поднялась в Европе и Америке мутная волна досужих сплетен, домыслов, суть которых сводилась к тому, что «одаренный молодой музыкант» «задыхается в тисках советской тоталитарной системы» и тоскует о «подлинной независимости». Для музыкального сообщества Запада камлаевский вопрос очень быстро оказался решенным: все условились, что Камлаев «бросил вызов» «системе» и поставил своих хозяев перед выбором: либо те дают ему уехать из страны в нормальную, обеспеченную, независимую жизнь, либо он бросает концертировать.
В Берлине и Лондоне от Камлаева ждали подтверждений этой версии, и каково же было удивление журналистов, когда Камлаев, заговорив, ответил им совершенно не о том.
— В последнее время мое отвращение к атмосфере концертного зала настолько сильно, что я не могу сделать и шага, не говоря уже о том, чтобы музицировать. На живых концертах я ощущаю себя даже не шутом, а одним из балаганных уродов, на горбы и бородавки которых сбегается поглазеть досужая публика. Для людей я — забавный монстр, все достоинство которого заключается в его максимальном отклонении от человеческой нормы. Исходя из того, что я знаю об устройстве вашего общества и о том, какое большое значение вы придаете правам человека, я должен заявить, что подобный интерес вашей публики ко мне является нарушением моих человеческих прав. Но это не главное. Главное — постоянная необходимость соревноваться. Я не чувствую в себе ни сил, ни желания соперничать с другими молодыми пианистами. Музыка — это не состязание, не утверждение своего превосходства, музыка — это интерес любви (тут нам нужно вмешаться и сообщить, что Камлаев отвечал на вопросы по-английски и не смог подобрать подходящий лексический эквивалент). Я же вынужден сражаться с другими исполнителями, сражаться с публикой, завоевывая ее любовь, сражаться со своими предыдущими исполнениями, стараясь их превзойти, и со своими записями, которые звучат по радио. Я устал от обязанности постоянно иметь триумф. Я никому ничего не должен.
Читать дальше