Боюсь, сегодня и я накрыл свою память слишком мелочным ситом — из лезущих на ум фактиков никак не видно, что в Славке рядом с чрезмерно внимательным к материальному миру и человеческим слабостям ядовитым евреем жил мальчишка-идеалист, которого хотя бы на несколько шагов мог увести за собой почти любой флейтист, истово служащий пускай самому нелепому божеству — личному фантому. А ведь даже у Пузи был какой-то собственный бог — грязный и стаскивающий в грязь других с «притворных» небес. И когда Славка выходил из-под влияния очередной личности, обладающей персональным фантомом, власть земли немедленно втягивала его в мелкие заботы, мелкие развлечения, мелкие знакомства, из которых его мог вытянуть только новый фантом — снова чужой. Именно фантом его последней и окончательной жены, которая лет пять процеплялась в пригородной вечерней школе за Ленинград с его изысканными знакомствами и романской литературой, чтобы в конце концов промозглыми осенними ночами вымечтать себе историческую родину, где нет ни хамства, ни одиночества, — только этот фантом и заслонил в его душе фантомный Ленинград, куда он так рвался из Арзамаса-16…
Мы с Катькой были люди с фантомами, и каждый раз, решаясь наконец высвободиться из-под нашего влияния, приводившего в холодную ярость Пузю, лишая ее последних рудиментов совести, Славка прежде всего впадал в невероятную обидчивость — только ею он и мог защитить свою пробирочную любовь, — впрочем, всякая любовь начинается с предательства. В тот раз Славка соединился с более выгодным партнером — с Толиком Синько, белокурым горбоносым казаком, женатым на смазливой кемеровской молдаванке. Катька кипела — мы могли остаться без пары, я брезгливо игнорировал. В итоге нам достался миролюбивый Валерик Приставко, недолгое время (клички у нас почти не приживались) носивший прозвище Суффикс. А Славка с Толиком так и не пришли к соглашению, кто должен брать на себя львиную долю хлопот, и в итоге, разделив брачные ложа платяным шкафом, поселились вместе. Отчего бы и нет — Славка давно не мог сдержать восхищения, пересказывая синьковские подвиги, совершаемые в очень мягкой, почти застенчивой манере а-ля сегодняшний Кирсан Илюмжинов. Синько, например, просидел целый месяц в доме отдыха по трехдневной путевке: грустно узнавал у благоволивших ему коридорных, кто собирается съехать на день-два раньше срока, и кочевал от стола к столу и — со своим бельем — из комнаты в комнату. А когда по комсомольской путевке Синько на каникулах был направлен кататься проводником, самые матерые железнодорожные волки дивились, сколько зайцев ухитряется провезти («Да-а… Видно, что математик…») этот стройный застенчивый юноша. Он и к Славке обращался очень тепло, когда тот пытался защитить свои права от внезапных ночных гостей или развешанного перед дверью белья: «Славик, ну брось ты свои еврейские штучки!»
«Дай ты ему по морде!» — возмущалась Катька, принимавшая всерьез разные книжные формулы: она однажды сама, тут же едва не потеряв сознание от страха, влепила неожиданно для себя пощечину молодому человеку, подбивавшему ей клинья в зале ожидания Финляндского вокзала и неосторожно взявшему ее за колено. Но Славка не мог поступить столь примитивным образом: «Ну а если он скажет, — Славка с ненавистью прищуривался и шипел: — Еврей!.. — Тут же юмористически округляя глаза: — Это что, ругательство?» Приходилось смеяться. Пузя отводила душу, живописуя звуковое сопровождение интимной жизни зашкафья: вот Синько приходит пьяный, вот затевает переливающуюся пружинами возню, вот его сибирская цыганка сострадательно шепчет: «Я же говорила, не надо…», вот она вскакивает и гремит тазом, куда немедленно ударяет тяжелозвонкий поток…
Славку это не утешало, он пожаловался в студсовет, где приятель общительного Синько Улыбышев сделал ему внушение: обвинение в антисемитизме столь серьезно, что если обвинитель не сумеет доказать его на все сто процентов, то сам навлечет на себя крупные неприятности. Зато Женька, отнюдь не благоговевший перед писаными законами, оказавшись свидетелем очередного объяснения с упоминанием еврейского фактора, мазнул Синько по щеке. Они сцепились, Синько опрокинул Женьку на кровать, Женька сучил ногами, пытаясь заехать коленом в живот или еще куда-нибудь, — я уже тогда убедился, что без дуэльного кодекса и смертельного исхода силовое противостояние способно лишь из одного безобразия сделать два. Вызревшее чувство собственного достоинства подсказало мне безошибочную для М-культуры тактику: игнорировать все низкое. Игнорировать низкие причины и расхлебывать их низкие следствия. Мне много раз нашептывали, что Орлов ни за что не оставит еврея в аспирантуре, но я презрительно отвечал (и себе, себе!), что мое дело — выбрать ту тематику, которая мне интересна. Величием более всего веяло действительно от Орлова, который, сидя сиднем, играючи жонглировал десятипудовыми глыбами, отражавшими в своих слюдяных блестках не только грандиозные абстракции, но и грандиозные реальности: космос, искусственные спутники, ядерные реакторы… Уже перед преддипломной практикой Соня Бирман пыталась меня вразумить, как умная ласковая старшая сестра: «На любой другой кафедре ты сможешь пойти в аспирантуру к кому захочешь», — но принять во внимание столь карьерные обстоятельства казалось мне таким позором… Я презирал слово «карьера», как будто знал иной способ самореализации.
Читать дальше