Из-за некоторого смущения (уже на пороге вменяемости) я выговаривал излишне твердо, словно принужден был говорить им в лицо неприятные вещи; это, однако, не помешало Лариске с Викой вскоре зазвать меня передвинуть книжный шкаф. У них считалось твердо установленным, что приподнять шкаф хотя бы за один конец значительно выше человеческих возможностей, и когда я, не дожидаясь засуетившейся Катьки, с легкостью оторвал шкаф от пола, покуда Вика с Лариской у своего конца по-бурлацки ухали: «Раз, два — взяли!», шкаф резко накренился в их сторону, и Вика от всей души завизжала. Я опустил шкаф на место, и Вика проникновенно попросила прощения: «Извини, я ненавижу женский визг». — «И я ненавижу», — тоже со значением сказал я, хотя до этой минуты не имел о женском визге никакого определенного мнения, считая его естественной принадлежностью мироздания.
Вознесение шкафа произвело на Катьку сильное впечатление: за это впоследствии и мать ее отпускала мне известную блаженность — растроганно подзывала Катьку к окну нашего Заозерского барака: «Гляди, гляди — как, бывало, ваш отец!..» — я в одиночку носил на плече шпалы, которые остальной двор таскал вдвоем. Во время битвы при книжном шкафе я заметил и у Катьки остро подведенные уголки глаз и окончательно уверился, что так теперь, стало быть, дозволено и у порядочных. Но это сближение с дешевками отнюдь не означало, что и в порядочных девушках можно видеть эротические объекты. «Ты думаешь, главное в мужчине сила? — снисходительно щербатился Женька. — Главное — потенция!» Но почему тогда скалка не считается наилучшим крупнокалиберным мужиком? Мы с Женькой спорили, что важнее — рука или двадцать первый палец. Рука мне была совершенно необходима для предстоящего кругосветного путешествия, а… Можно перебиться. «Ты еще пацан, — внушал мне Женька. — Рука только сейчас, а это нужно на всю жизнь!..»
В масштабах жизни это было тем более несерьезно — вроде томко-ларискиных любвей: ведь я им не открывал главного в себе — этого оказалась достойна лишь Катька. Я дорожил только теми, с кем можно было совместно самоуслаждаться — токовать не о том, что есть, а о том, чего нет, об иллюзиях и мечтах. Однажды, бедово поигрывая надбитой снисходительной улыбкой, Женька рассказал мне, что Воронина со слезами жаловалась ему, что я не обращаю на нее внимания — только шучу, как со всеми. «Я в деликатных выражениях объяснил ей, что тебе все женщины сугубо однохуйственны: когда ты входишь в буфет, на тебя все смотрят, а ты ни на кого. Тем временем мои успокоительные поглаживания переходили все ближе к телу… Ты не понимаешь, как важна для женщины гладкая кожа… Бедра у нее подрасплылись, но постель не конкурс красоты…» Я тоскливо морщился, чтобы меня оставили в покое с ихними слезами, и с ляжками.
Однажды они с Женькой затеяли при мне веселую беготню, до того фальшивую («веселились как дети»), что я не решился удалиться сразу, чтобы не впасть в демонстративность. «Я ей сказал: такой приятный человек, но так хорошо, когда наконец ушел», — через пару дней поведал мне Женька, с тонким видом приоткрывая осколок зуба. И я уже тогда почувствовал, что любовь начинается с предательства.
Дальше туманятся наплывающие друг на друга размытые эпизоды: Томкина беременность пополам с запущенной учебой; исполненные бесчисленных психологических нюансов их бесконечные разборки с Женькой, пересказываемые мне с такой пылкой обстоятельностью, что через щербину то и дело вылетали благородные брызги: «Я слежу, как Воронина режет колбасу, и чувствую, что меня раздражает в ней все — лоснящиеся руки, нож, к которому прилип кусочек жира… — Глубины собственной души служили для Женьки неиссякаемым источником аппетитных наблюдений (но это же позволяло ему сопровождать меня в М-оргазмах по поводу „Смерти Ивана Ильича“) — и никогда чем-то таким, за что он нес бы ответственность. — И я чувствую, что и ей во мне все так же ненавистно».
Любовь закладывала виражи один круче другого. Представленная к отчислению Томка отбыла в родимый областной центр, там вступила в плотскую связь с очень интеллигентным солдатом по фамилии Гренадер, забритым из музучилища в полковые трубачи, вернулась делать аборт и забирать документы… «Она воспользовалась тем, что ей не угрожала беременность», — вычерчивал Женька аналитические узоры. В конце концов посерьезневшая и оттого резко овульгарневшая Томка отбыла в родные палестины переводиться в тамошний пед и выходить замуж за скромного одноклассника Фиму, грустно поджидавшего в сторонке, пока его возлюбленная наконец уверится, что лишь терпение и труд по-настоящему блаженны, ибо они наследуют все объедки.
Читать дальше