Обретал ли он тогда в лесу, в природе — Бога (так потом иногда ему казалось)? — вряд ли: скорей — лишь мысль о Нем, не полоненную словами. Застать себя тогда на какой-либо отчетливой формулировке он не мог. Только однажды ему показалось, что в лесу делать нечего, что он ищет вовсе не грибы (приметив хлыст на удочку, раздвинуть орешник, впустить в корни свет: вот он — белый, по щиколотку, крепкий, чистый, звонкий), а что-то чрезвычайно важное, очень похожее на удовольствие, только еще более непрактичное. Что все это: запах перегноя, запах прелого земляного сумрака, которым он шел сюда, паутина ладонью со лба, пот на висках, хлещущий по плечам осинник, крошево отмерших веточек, сухая хвоя, сыплющаяся за ворот, и многоярусный покров солнечной листвы, из-под которого он выходил в колоннаду дубов, широко спускавшихся в поле ржи, коренастой, жесткой в стебле — одним колоском, хлестнув, можно расплющить овода, — что вся эта плотность зрения, ощущений дает внутренний рост, продолжающий его мужающее тело. Что его пребывание в лесу увлекательно потому, что позволяет ему прислушаться к себе, к тому, как внутри раскрывается отражение мира.
Одиночество затягивало как смерть. Предавшись ему, он наслаждался новой жизнью. Прошлое теперь представлялось, как представляется ребенку время, когда его еще не было на свете. Подобно старику, с отмершей уже взрослой — внешней — коркой мозга, которая обнажила детскую сердцевину, — он погрузился в иное: там его зрение еще не было утомлено, еще вокруг мощно жило пространство интереса и приключений. Там из чаши забвения он пил настоящее, подлинное время. Пил взахлеб, как первый марафонец, — заливая смертью жажду.
В лес он всегда брал кружку, нож, щербатую вилку (наконечник остроги), изоленту, две жестянки из-под леденцов с солью и сахаром, которые перекладывал в котомке сеном, чтобы не гремели. Котомку сделал сам, простегав вдоль капронового постромка обрезанный мешок, прихваченный с пасмурных полей, где каждую осень всей школой они убирали то картошку, то капусту, то свеклу, то морковь. Чтобы мешок не кололся через майку, пришлось нашить кусок дерматина. Мешковина была редкой — из-под кубинского тростникового сахара. По всему полю они искали такие мешки — новенькие, с вьющимися иностранными надписями, — а найдя, выворачивали наизнанку, расправляли шов и подымали вверх, подставляя язык под ослепительно сладкую струйку карибского солнца.
Алюминиевая кружка с ручкой, обмотанной бечевой, всегда была нужна в лесу. Напиться из глубокого родника (ломит зубы, немеет нёбо, и глыба рая наваливается на грудь) или — собрать ягод, засыпать в рот прохладную чернику, солнечную землянику, костянику, брызгающую оскоминой. Разложить костер, заварить зверобою, после чего полтора десятка верст обратной дороги превратятся в ничто.
Около деревни он был настороже не только из-за того, что мог столкнуться с местной шпаной. Прошлым летом он встретил здесь девочку. Она собирала с матерью ягоды: на пригорках росла мелкая земляника, в траве — крупная, уже перезревшая. Девочка губами снимала ягоды с сорванного стебелька. Подобравшись незаметно, Семен лег в траву, чтобы послушать их разговоры. Женщина рассказывала девочке о том, что ее отца должны вот-вот наградить за службу, и поэтому она надеется: они скоро “переедут на повышение”.
Семен обожал подслушивать, подглядывать чужие жизни. Окна первых этажей на его улице он изучал досконально. Горшки с алоэ, декабристом, чудо-деревом, неподвижной кошкой, ажурными стенными часами, виднеющимся углом аквариума, в котором всплывали пузырьки и гуппи полоскали обгрызенные хвосты; репродукции “Незнакомки”, “Трех богатырей”, “Не ждали”; сугробы ваты между рамами зимой и песни Робертино Лоретти из-за шевелящихся занавесок летом — все это лишь толика того, что поглощалось его любопытством, когда он выходил вечером на охоту. Если они с матерью ехали в поезде дальнего следования, он обходил все купе подряд, предлагая пассажирам сыграть в шахматы. Он надеялся, что за игрой у него будет возможность расспросить их, где они работают и как живут.
И тут мать с дочкой наткнулись на него в траве.
— Тьфу ты, вот напугал-то, малахольный, — оправляя платье, вернулась к своему бидончику женщина, после того как он привстал из травы. — Фу, думала — мертвый лежит. — Женщина перевела дух. Девочка все еще сидела, раскрыв рот от неожиданности.
Читать дальше