Нельзя дышать, и твердь кишит червями,
И ни одна звезда не говорит…
“Словно гуляка с волшебною тростью, / Батюшков нежный со мною живет…” В 1932 году употребить слово “нежный” в стихах, как это сделал Мандельштам, — неслыханная смелость. Слово выпало из поэтического словаря, оно и сегодня не в чести. “Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак”. “Мастак” — совсем другое дело. “У меня в душе ни одного седого волоса, / И старческой нежности нет в ней!” Позвольте, Владимир Владимирович, вам не поверить. В угоду брутальной моде, подлаживаясь под Бурлюка и прочих не-поэтов, Маяковский оклеветал себя. Нежность в нем, конечно, была, да еще какая: “Дай хоть последней нежностью выстелить / Твой уходящий шаг” (1916). Имя Маяковского в разговоре о Батюшкове всплыло совершенно случайно. Но, воспользовавшись случаем, замечу: сегодня он (не знаю, что будет завтра) — такая же, как Батюшков, прекрасная руина: так же отодвинут в прошлое. “Архаисты и новаторы”. Но кто же Батюшков? “Арзамасец” — значит “новатор”. Для Пушкина-лицеиста — “новатор”, для Пушкина 30-х годов, писавшего заметки на полях “Опытов”, — он уже “архаист”. Никто не гарантирован в глазах потомков от этих превращений.
В Маяковском, например, вдруг проступили черты XVIII века, на наших глазах он приблизился к Ломоносову и Державину: его гиперболы, их утомительное нанизывание на стержень лирического сюжета, его советские оды, его восторги, в том числе по поводу вселения Ивана Козырева в новую квартиру, — да это же образцовый “классицизм”! Ходасевич с его “комнатной” лирикой (еще больше, чем слово “комнатная”, советская критика любила слово “камерная”) куда современней, ближе к сегодняшнему уединенному сознанию “частного” человека (а то, что “штукатурное небо” и “солнце в шестнадцать свечей” вдруг расступались — и появлялся Орфей, ступая на “гладкие, черные скалы”, — это в 1921 году было, пожалуй, лишь отягчающим обстоятельством). Батюшков, призывавший возлюбленную в “хижину простую”: “Друг милый, ангел мой! сокроемся туда, / Где волны кроткие Тавриду омывают”, — тоже ближе нам, чем громкоголосое витийство, “бронзы многопудье” и “планов громадьё”.
Уж не назвать ли мне эту главку “Батюшков и Маяковский”? Чтобы не делать этого, вернусь к Мандельштаму. “Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных / Я убежал к нереидам на Черное море”. Надолго убежать, как мы знаем, не удалось. Батюшковская окраска этих стихов для меня несомненна. И дело не только в нереидах и Черном море, но и в казнях тоже. Только у Батюшкова, как мы помним, они выступают под другими именами: “Мой друг! Я видел море зла / И неба мстительного кары…” И еще: “Лишь угли, прах и камней горы, / Лишь груды тел кругом реки, / Лишь нищих бледные полки / Везде мои встречали взоры!..”
Воистину, “Батюшков нежный со мною живет”. Не потому “нежный”, что был “карамзинистом”, не потому, что сентиментализм пришел на смену просветительству, а потому, что в основе поэтического дара лежит особое устройство души. Полчища имитаторов, пишущих стихи, никого не обманут: у них душа устроена по-другому. Читатель, любящий стихи, умеющий их расслышать, куда ближе к поэту, чем жулик-стихотворец. Вот почему такой читатель произносит от своего имени, так, как будто это сказано именно про него:
О память сердца! ты сильней
Рассудка памяти печальной…
(“Мой гений”, 1815)
А ведь и Пушкин тоже отдавал предпочтение сердцу: “Ум ищет божества, а сердце не находит”. И Грибоедов: “Ум с сердцем не в ладу”. А до них то же самое сказал Державин (так что сентиментализм здесь действительно ни при чем): “Не умел я притворяться <���…> И философа брать вид; / Я любил чистосердечье, / Думал нравиться лишь им, / Ум и сердце человечье / Были Гением моим…”. “Мой гений” Батюшкова — явная перекличка с Державиным.
Брось, Александр Сердцевич,
Чего там! Всё равно!
6
Четыре портрета
Передо мной четыре портрета.
На автопортрете (рисунок карандашом) он нарисовал себя в профиль, в темном сюртуке, “нежным”, кротким, белокурым, завитым по моде 10-х годов, “субтильным”, похожим, рискну сказать, на овечку. Как будто этот портрет сделан в соответствии с установкой французской легкой, галантной поэзии XVIII века на сельские пастушечьи радости и безмятежное уединение. Надо признать, что этот слой батюшковской лирики, связанный с Парни, оказался наименее жизнеспособным.
Читать дальше