— Рощин! Ты человек с одним мозгом!
Рощин обижался минуты на две, а потом радостно спрашивал:
— Ага, а у тебя в черепе их что, два помещается?
— При чем тут череп? — Интеллектуальный денди брезгливо кривил губы. — Твой единственный мозг, спинной, находится не в черепе, а в позвоночнике, как у простейших.
Однако, смиряя свой снобизм, Тёма пытался растолковать широким массам конспирологический смысл откровений мистика Дугина. Для этого он печатал на принтере газетку “Иерархия”, набранную издевательски мелким шрифтом, и тщетно писал Дугину письма, требуя взять часть расходов на себя. Дугин эзотерически молчал, а “Иерархия”, которую никто не хотел покупать, пылилась у Тёмы на антресолях, пока Тёмина мама не заклеила ею окна. Тогда Тёма разочаровался в жадном Дугине и стал переводить Славоя Жижека.
Так они и жили, борясь с глобализацией исключительно силой разума и печатного слова.
Однажды осенним вечером они втроем гуляли по темному Летнему саду, взахлеб обсуждая арест Лимонова и необходимость “коренных преобразований на всех уровнях действительности”. Как вдруг Тёма, громче всех кричавший про террор и диктатуру умственного пролетариата, остановился и сказал:
— Да, кстати, я на работу устроился.
— Куда? — рассеянно спросил Рощин, недовольный тем, что его перебили.
— В ФСБ, — спокойно ответил Тёма.
Зловещая каббалистическая аббревиатура повисла в воздухе. Рощин превратился в статую. Грянул мистический порыв ветра. На окаменевшие плечи Рощина шумно посыпались листья с невидимых деревьев. Маргинальный филолог закашлялся. Тёма хранил олимпийское спокойствие.
— Артем! Опомнись! Это же палачи! Враги народа! У них руки по локоть в крови! А в подвалах — пыточные камеры! — вопил, узнав о трудоустройстве сына, Тёмин папа, Александр Михайлович Рутман, старый диссидент и кухонный оратор.
Александр Михайлович любил выпить водки в компании Тёмы и Рощина, пожурить “молодых бунтарей” за “подростковый радикализм”, а потом покровительственно рассказывать им о своей борьбе с режимом, прижимая то одного, то другого “мальчишку” к своей волосатой груди.
Думал ли когда-нибудь Александр Михайлович о том, что измена заведется в недрах его собственного семейства? Нет! Такое ему не снилось и в самых страшных кошмарах.
— Я тебя вырастил! Я тебя воспитал! А ты?! Что ты делаешь, Артем, перекрестись! Это же инквизиторы! Убийцы! Душегубы! — причитал старый Рутман, посыпая пеплом махровый халат.
— Я тебя породил — я тебя и убью! — подстрекательски вставлял начитанный Рощин.
— Вот именно! — в запале соглашался Александр Михайлович, но потом испуганно осекался и с опаской смотрел на сына: как-никак человек из органов, позволительно ли такое при нем говорить?
— Это что же теперь? В своей родной семье, у себя на кухне, лишнего слова нельзя сказать? Ничего себе внедрились! — жаловался Рутман на ухо супруге, миролюбивой домохозяйке и почитательнице Блаватской.
— Да не волнуйся ты так, выпей таблетки, долго он там не задержится, — говорила мудрая женщина, понимавшая все об истинной сути бытия.
Поначалу Тёма объяснял свою работу в органах стандартно: надо разрушать систему изнутри, а врага — знать в лицо. Но ему, конечно, никто не верил. Тогда флегматичный интеллектуал признался: он пошел в ФСБ, чтобы не идти в армию и не попасть в Чечню, которую Тёма называл не иначе как Независимая Республика Ичкерия. Рощин эту версию принял, а Александр Михайлович все равно страдал.
Поведение Тёмы после его попадания в органы несколько изменилось. Гулять по Летнему саду, рассуждая о революции, у него не было времени, да и выглядело это теперь как-то неоднозначно.
Зато уже на вторую неделю работы Тёму, который на всех студенческих попойках отделывался одной бутылкой пива и ложился спать, чтобы наутро бодро идти в библиотеку, впервые принесли домой. Его сослуживцы.
Александр Михайлович, увидев в своей диссидентской прихожей людей в штатском, державших бездыханное тело сына, потерял всякую осторожность и закричал: “Изверги! Чекисты! Изуверы! Вы его убили!”
Но Тёма был не мертв. Тёма был мертвецки пьян. Так в ФСБ было принято отмечать офицерское звание товарищей по службе. Народу в “конторе” было много, поэтому Тёму стали приносить домой регулярно. Александр Михайлович объяснял внезапный алкоголизм сына по-своему. И — грешно сказать — втайне радовался. “Вот видишь, Нюша! — говорил он жене, отвлекая ее от десятого тома Блаватской. — Он пьет, значит, мучается! Значит, совесть его неспокойна! Значит, еще не все потеряно! Значит, есть надежда, что рука у него дрогнет, когда он нас с тобой расстреливать будет!”
Читать дальше