— Разумно, — сказал он. — А ты сам никогда не задумывался о символике, заключенной в букве «е»? Например, в ее использовании в качестве заглавной буквы в именах и фамилиях?
Серега вспомнил свою агентурную кличку Есенин.
— Буква «Е» в начале имени или фамилии обозначает еврея? — спросил он.
— Именно, — ответил Теодор и замолчал.
— Как быть с Онегиным? Ведь он Евгений.
— Давай подумаем, — отвечал Теодор, -
«Мой дядя, самых честных правил,
Когда не в шутку занемог…»
Кто, кроме евреев, начинает в первом же предложении рассказывать о болезнях?
— Передержка. Это ведь он не о себе, а о дяде.
— Серега, включи логику. Если дядя его… Кто тогда сам Евгений?
— Понятно. А Ерофеев?
— А ты у него в книгах хоть раз встретил слово на букву «е»?
— Нет, только на «ж».
— А жалует он этих на букву «ж»?
— Не очень.
— То-то же. Маскировка.
— Никто ведь не жалует… — сказал Серега и осекся, теперь Теодор засмеялся.
— Другие не жалуют и помалкивают, чтобы не связываться, а он издевается. Никто, Серега, — Теодор приподнял назидательно указательный палец правой руки, которую он с этой целью оторвал от руля, — никто не станет издеваться в своей книге над «ж», если он сам не «е».
До самого Нацрат-Илита уже совсем не было молвлено между ними ни слова. В какой-то момент болотный запах заполнил машину. Теодор выключил кондиционер и открыл окна. Ворвавшийся снаружи воздух уже не пахнул болотом, но столкнулся с музыкой (наугад вытащенный из бардачка Бетховен). Неожиданный коктейль был сразу отмечен обоими пассажирами. Так они и едут дальше: задумчивый Теодор, приумолкший русский разведчик, немецкая музыка и шумящий под колесами и врывающийся воздухом, эхом и запахами Ближний Восток.
В Нацрат-Илите было у Сереги дело к другой пожилой паре агентов. Серега должен был разобраться с этим делом на месте. Там женщина вроде бы мутила воду, склоняя мужа к измене Родине. Нужно было ее переубедить, для этого вез ей Серега ностальгический подарок — когда-то опубликованный самиздатом устав КГБ, организации, которой уже вроде бы нет. Но существуют, должен был сказать склонным к отпадению агентам Серега, передавая подарок, другие организации, новые, а Родина остается той же. Родина, она и есть Родина, повторял Серега слова майора Пронина из недавно полученной им шифрограммы, особенно когда правила верности ей определяются этим уставом.
И все же сионизм не шел у Сереги из головы. Он поерзывал на сиденье автомобиля рядом с водителем и, когда расставался с Теодором на въезде в Нацрат-Илит, где должны были подобрать его то ли муж, то ли жена, ненадежные агенты, вышел из машины, посмотрел Теодору в глаза и сказал, как будто бы даже не от себя, а от имени всей Великой России:
— Нет, нельзя отдавать Голаны.
При тусклом свете фонарей автобусной остановки, где высадил Теодор Серегу, лицо его казалось особенно серьезным, задумчивым и значительным. Ни до, ни после этого момента уже никогда не покажется Серега Теодору таким похожим на поэта Есенина в великие и грустные моменты его жизни. Они простились, и, отъезжая, думал Теодор, что Серега, пожалуй, даже и не внук еврея. Ну, может быть, правнук.
Дальше поехал уже Теодор в одиночестве через края больше деревенские, а от всего деревенского у Теодора всегда щемило сердце. А у кого не защемит? Еще, будто продолжая беседу с Серегой, он как бы и ему объяснял свои чувства таким вот образом: ты представь, Серега, идешь ты с Красной площади на Манежную и дальше держишь путь на Тверской бульвар, а по дороге у тебя между Манежной площадью и Тверским бульваром — вдруг пшеничное поле с васильками по обочинам или усадьба Ясная Поляна. Разве у тебя не защемило бы сердце? Но нет рядом Сереги, он сейчас разбирает устав с двумя заблудшими овцами. Ну, нет, не заблудшими. Нашел же их Серега, пьет с ними чай, закусывает мацой, что осталась от праздника Песах. Хорошая маца, вымочена в воде, обжарена в курином яйце на оливковом масле.
— С молоком было бы и того лучше, — говорит Серега. Несут ему молока.
А Теодор едет дальше, и теперь щемит у него сердце от вида эвкалиптовых деревьев по обочинам. Темно уже, но хорошо представляет их себе Теодор, хоть и отнимает свет его фар только часть дороги у тьмы. Много раз читал он и слышал, как осушали эвкалиптовой посадкой болото, изгоняли малярию. Знает, слышал. И тем более щемит у него сердце, потому что кажутся ему эвкалипты очень старыми псами, которые осушили болота, растерзали малярию, а теперь стали никому не нужны, и выбросили их на дорогу. Да не просто выбросили, а в придорожную канаву. И вот выбрались они из канавы и стоят у дороги с обвисшей шерстью, обтекают зацветшей водою и смотрят на Теодора и ничего у него не просят. И так жалко стало Теодору старых придорожных эвкалиптов… Вот ведь есть у Теодора странная склонность к грустным мыслям. Всю оставшуюся дорогу проехал он словно бы в полусне, словно и не заметил дороги, будто и вправду Еврейское Государство было уже одна только незаметная точка на карте мира.
Читать дальше