Здесь идут проливные дожди.
Их мелодия с детства знакома.
Дорогая, любимая, жди,
Не отдай моё счастье другому…
Я оглянулся: Худоярова, понурившегося и пришибленного, надзиратели вели в ШИЗО. Мне стало нестерпимо тоскливо и от песни, и от сознания того, что ничем не могу помочь Алику. Эх-ма…
Саша Жареный встретил меня горячим крепким чаем — позаботился. Помог: мокрый бушлат в сушилку унёс, одним из первых успел и повесил его поближе к трубе, чтобы до утра просох.
Хорошо, что Сашу не дёрнули вместе с нами, отдохнул хоть по-человечески. И ему едва ли удалось бы пронести хоть пару картофелин в зону — никому не пофартило, надзиратели постарались выполнить свои служебные обязанности на «отлично».
— А чего тебя-то отсеяли? — поинтересовался я у Саши. — Везучий ты однако.
— Не дай бог тебе такого везения. На крючке я у опера. Из-за своего длинного языка.
Я скорчил вопросительную гримасу.
— Трёкнул как-то, не подумал, что убежал бы из лагеря, если б такая возможность представилась. Кто-то оперу об этом стукнул. И меня — на кукан, поволокли по кочкам. Я куму тыщу раз повторил: по-дурости ляпнул, куда мне бежать, с моей-то фотокарточкой? Один хрен под прицелом держат. Как бы не укатали на штрафняк. Или в лагерь со строгим режимом. Как склонного к побегу…
Мы погоревали об Алике, прокляли начконвоя, перед отбоем ещё попили горячего чайку — я основательно прогрелся и не заболел.
А через пару дней знакомый расконвойник, которому была поручена уборка казармы в дивизионе, под страшным секретом поведал мне, что в воскресенье вечером вохровцы гужевались: [100] Гужёвка — пир, обжировка (феня).
варили и жарили картошку, аж дым коромыслом стоял. И пили, конечно. С устатку. Служба у них и в правду — не позавидуешь, как ни выпить? О пире попок я всё же пересказал — с негодованием — Саше Жареному.
— Все любят картошку, только достаётся она достойнейшим, — изрёк Саша и улыбнулся. Если так можно было назвать ужасную гримасу.
Как в Ростове-на-Дону…
Как в Ростове-на-Дону
Я первый раз попал в тюрьму,
На нары, на нары, на нары.
Какой я был тогда дурак,
Надел ворованный пиджак
И шкары, и шкары, и шкары.
Вот захожу я в магазин,
Ко мне подходит гражданин —
Легавый, легавый, легавый.
Он говорит: «Такую мать,
Попался, парень, ты опять,
Попался, попался, попался».
Лежу на нарах, вшей ищу,
Баланду жрать я не хочу.
Свободу, свободу, свободу.
Один вагон набит битком,
А я, как курва, с котелком
По шпалам, по шпалам, по шпалам.
1952, осень
— А вы подумайте, заключённый Рязанов. Хорошо подумайте, — вполне дружелюбно посоветовал следователь. У меня всё ещё никак не получалось думать на фене, до сих пор называл «кума» следователем.
— О чём мне думать, гражданин начальник. Я правду говорю. Что видел своими глазами, то и говорю, — старался я убедить допрашивавшего. Причём произносил слова тихо, чтобы не спровоцировать на грубое обращение. Или хуже того — на побои.
Я взглянул в глаза следователю, но ничего в них не увидел. И опасности — тоже. Не похоже, чтобы он маховики [101] Маховики — руки (феня).
в ход пустил. Подумав так, я перевёл взгляд на руки старшего лейтенанта, лежавшие мирно, на незаконченном протоколе допроса. Обычные руки. Пальцы чистые, ухоженные, с заоваленными розово-белыми ногтями. Спокойные такие, молодые и красивые руки знающего себе цену человека. Наверное, любимца женщин и удачливого службиста. И на свои глянул… Эх, глаза бы не смотрели. Не отмываются от чёрной вонючей «мазуты», креозота, которым мы с Сашей мажем мочальными квачами нижнюю часть брусьев, что в закоп опускают. В запретку. Видать, на многие тыщи километров запретных зон планируют этих столбов наготовить. По указу управления лагерей. Но едва ли те столбы, что Саша обрабатывает, долго простоят. Не то что мои. С детства приучен матерью делать всё добросовестно. Стыдно мне работать плохо. Не научился ещё. За что Саша постоянно надо мной подтрунивает, что, дескать, и кандалы на себя сковал бы — навечно.
— Выйдите, заключённый Рязанов, в коридор и там хорошо обо всём подумайте, — услышал я будничный бесцветный голос следователя и оторвал взгляд от своих рук, исковерканных, искалеченных в работе. Надолго они приняли в себя, каждой порой всосали проклятый креозот. Если суждено мне сгнить в общей яме, то руки, как у фараона, нетленными останутся. На века. Нет, я вовсе не собирался подыхать в этом вонючем концлагере. Наоборот. Но глупо и исключить такую вероятность. Нельзя даже на час, на день вперёд загадывать — такая у зека жизнь. Если можно назвать жизнью это подневольное существование.
Читать дальше