Как ни горько мне это было признать, но я видел и понимал, что правда — на моей и таких, как я стороне, а сила и власть — в иных руках. И что хотя многие работяги разделяют мои взгляды — про себя, — а внешне поддерживают блатных. Чтобы не навлечь на себя беды.
Но так ведут себя не все.
Вот Рудик добрался и до бригадира:
— Бугор, видал, как суку Парикмахера землянули?
— Не слепой.
— Заткнись, блядина, ты ничего не видал, понял ты? А то…
И Дураська чиркает себя ребром ладони под подбородком.
— Пошёл ты на хуй, говна кусок, — отчётливо произнёс Аркашка. — Да вы хоть все перережьте друг друга, мне это — до фонаря.
— Смотри, бугор, накаркаешь на свой хребет. Блатные обид не прощают.
— Повторяю, пошли вы все на хуй. Я пуганый-перепуганный. Фашисты меня пугали — не запугали, а ты, сопля зелёная… Да неужели я тебя испугаюсь, я, офицер Советской армии? Сгинь с глаз моих, ублюдок, а то щелчком зашибу…
Аркашка сплюнул на пол, а может и на Дурасика, и кандидат в блатные, как нечистая сила, растворился в кислом смраде наглухо закупоренного барака.
«Молодец, Аркашка, ну и молодчина», — подумал я.
— Напрасно ты с ними бодягу развёл, — послышался пересохший голос культорга — Иван Васильевич занимал соседний щит.
— Член я на них положил с прибором, [202] С прибором — с яйцами (феня).
— ответил зло бригадир. За свои слова — я ответчик. А не ты. И никто другой.
— Я не о том, — оправдывался культорг.
— А я — о том, — отрезал Аркашка, и в нашем углу наступила тревожная тишина, нарушаемая храпом, вскриками и нечленораздельными бормотаниями во сне, да музыкальными аккордами, издаваемыми отравленными перекисшей ржанухой и тухлой капустой кишечниками зеков.
А я не мог заснуть, размышляя о жизни, о твёрдой позиции, которую необходимо иметь, если ты не согласен стать безрогой скотиной, о готовности отстоять себя, своё человеческое достоинство, сохранить себя, каким ты есть, — и это главное в жизни.
Цепочка дум вытянула и звено «родной дом». Я в воображении пообщался с родителями, братом Стасиком, ровесником Генки Гундосика. И опять ощутимой болью в сердце отдалось огромное несчастье, которое произошло с братишкой минувшим летом: при патрулировании детского парка пьяный конный милиционер сдуру выстрелил ему, шестнадцатилетнему мальчишке, в спину из нагана и раздробил позвоночник! Стасик всё ещё лежит в больнице в гипсе с парализованной нижней частью туловища. Дикий случай! Милиционера осудили на два года — за неосторожное обращение с оружием, но разве наказанием виновного облегчишь страдания его жертвы и переживания мамы?! Надо же — такое стечение несчастий обрушилось на голову нашей мамы: я — в тюрьме, братишка прикован к больничной койке!
Я долго метался и горевал о братишке. После мысленно перебирал бывших соседей. Словно в ореоле света, перед моим мысленным взором возникла Мила, ясноглазая, хрупкая, чистая…
Я ей написал из лагеря лишь одно-единственное письмо, в котором просил прощения за свой поступок. Ответа не последовало. Может, потому что сам того пожелал. Но её молчание явилось и подтверждением того, что Милу я потерял навсегда. Жестокое, но справедливое наказание. За мою слабохарактерность.
Думая об этом, я ни на секунду не забывал, что в шести шагах от меня лежит не успевшее остыть тело зверски затерзанного человека. Близкое присутствие мертвеца тревожило меня и как бы укоряло за то, что никто ему не помог. И я — тоже. И жаль мне стало этого бедолагу Федю, хотя и был он вором.
С погибшего мысли мои перекинулись на его убийц. Что они сейчас переживают? Если им удастся избежать наказания за злодейство и они окажутся на воле, то чем там будут заниматься? Тем же? И кто станет их жертвами? Возможно, самые близкие мне люди — ведь чего только в жизни не случается, каких невероятных совпадений — не придумаешь нарочно. Поэтому надо, чтобы злодеи ответили за своё преступление. Как положено по закону. В полную меру. И не смогли бы повторить подобного. Никогда.
Забылся я лишь под утро. Как только брякнули в рельсину, спустился на пол, накрутил подсохшие портянки и, не глядя в ту сторону, настропалился в сушилку, чтобы успеть взять свои валенки. Затем — умыться.
На своём матрасике лежал неподвижно Генка, закрыв лицо прожжённой полой заскорузлой телогрейки.
Я сунул ему горбушку и ринулся в умывальник — уже громыхали снаружи надзиратели, отпирая висячий замок. Непривычно малолюдно было в бараке, особенно — на нашей половине. Многие вроде бы продолжали дрыхнуть. И Аркашка впервые за полтора месяца моего пребывания в бригаде не выкрикнул свой знаменитый «подъем крепостным», хотя уже оделся.
Читать дальше