Дальше совершенно неразборчиво, потом немыслимыми каракулями вкривь и вкось нацарапано:
«Господи, хоть бы вспомнить! Что на этот раз он обещал мне за молчание? Принести еще таблеток? Неужели он и впрямь думал, что я смогу спать спокойно, зная, какую цену отдала за эти таблетки? А может, он просто улыбался и гладил мне лицо, как только он один и умеет, словно все у нас с ним по-прежнему, ничего не случилось, ничего не переменилось? Но что все-таки заставило меня это сделать?»
Фразы прочесть можно, хоть и написаны они дрожащей рукой, и чувствуется, что мать невероятным усилием воли сдерживала эту дрожь.
«Платить, конечно, приходится за все. Но я не стану расплачиваться своими детьми! Возьмите кого-нибудь другого. Кого угодно. Возьмите хоть всю деревню, если хотите. Когда во сне я вижу их лица, то уверена, что сделала это ради них, своих детей. Надо бы, наверно, на время отослать их к Жюльетт, а самой со всем здесь разобраться и, как только кончится война, забрать их. Там безопасно. И от меня подальше. Да, надо отослать их подальше от меня, мою милую Рен, Кассиса и Буаз. В первую очередь мою маленькую Буаз. Да и что еще я могу для них сделать? Господи, кончится ли все это когда-нибудь?!»
Прямо посреди этой горькой исповеди аккуратно записан красными чернилами рецепт запеканки с крольчатиной. А дальше другими чернилами и совсем в ином тоне – ее дальнейшие рассуждения о планах на будущее; такое ощущение, словно она, пока писала рецепт, успела все хорошо обдумать.
«Итак, решено. Отошлю их к Жюльетт. Там они будут в безопасности. Сочиню что-нибудь на радость местным сплетникам. Не могу же я просто так взять и бросить ферму; и о деревьях в преддверии зимы нужно позаботиться. Прекрасная Иоланда все еще больна грибком, надо бы непременно его извести. Детям без меня будет безопасней. Это я теперь точно знаю».
Мне больно представить, какие мучительные чувства терзали ее душу. Страх, угрызения совести, отчаяние и ужас от мысли, что она все-таки сходит с ума, что ужасные приступы открыли дверь ее ночным кошмарам и те устремились прямиком в реальную жизнь, угрожая всему, что она так любит. Но и здесь видны твердость ее воли, ее стойкость и упрямство, которые я унаследовала от нее, а также инстинктивное желание любым способом, даже ценой собственной жизни удержать то, что ей принадлежит.
Однако тогда я совсем не понимала, что приходится переживать матери. Меня преследовали собственные кошмары. Но и пребывая в крайне угнетенном состоянии, я не могла не замечать, какие сплетни бродят по деревне, становясь все более громкими и угрожающими, хотя мать не только не желала их опровергать, но, казалось, совсем не обращала на них внимания. Та надпись на стенке курятника положила начало тонкой струйке недоброжелательства и подозрений, которые теперь, после расстрела у стен церкви, стали разливаться уже широким потоком. Люди ведь по-разному выражают горе – кто молча, кто в гневе, а кто-то и в ненависти к другим. Крайне редко горе пробуждает в людях их лучшие качества, что бы там ни вздумали вам поведать местные историки, и жители Ле-Лавёз не составляли исключения из этого правила. Кретьена и Мюриель Дюпре, потрясенных гибелью обоих сыновей, страшное горе на какое-то время повергло в безмолвие, но потом они вдруг принялись нападать друг на друга и постоянно лаялись – она сварливо и злобно, он грубо, по-хамски; они даже в церкви садились как можно дальше друг от друга, сердито сверкая глазами, и под глазом у Мюриель то и дело красовался свежий фингал; все это весьма попахивало настоящей ненавистью. Старый Годен забрался в свою нору, точно черепаха в панцирь в преддверии зимней спячки. Изабель Рамонден, всегда прежде острая на язык, если не злобная, вдруг превратилась в слезливую ханжу; она так беспомощно поглядывала на всех своими влажными темными глазами, и пухлый подбородок ее так дрожал, будто она вот-вот расплачется. Я сильно подозреваю, что она-то все и начала. А может, и Клод Пети, который слова доброго о своей сестрице не сказал, пока та была жива, зато теперь прямо-таки убивался по ней; или, возможно, Мартен Трюриан, который после расстрела брата должен был унаследовать все отцовское хозяйство. Смерть всегда заставляет крыс вылезти из подпола, а в Ле-Лавёз этих крыс было полным-полно: и зависть, и ханжество, и фальшивое милосердие, и алчность. Всего-то три дня прошло, а все уже подозрительно друг на друга посматривали. Шептались, собравшись по двое, по трое, а стоило пройти мимо, сразу затихали. Или ни с того ни с сего разражались слезами, а потом вдруг буквально через минуту своим же дружкам были готовы выбить зубы. И вскоре даже я догадалась, что все эти перешептывания, это вынужденное молчание, все эти косые взгляды и невнятные проклятия так или иначе связаны с нами. Это чаще всего имело место, когда поблизости оказывался кто-то из нашей семьи – когда мы ходили на почту за письмами, или на ферму Уриа за молоком, или в скобяную лавку за гвоздями. Каждый раз те же косые взгляды, тот же гнусный шепот. Однажды кто-то, спрятавшись за молочным сараем, запустил в мою мать камнем; потом как-то – уже после комендантского часа – в нашу дверь полетели комья глины. Женщины отворачивались, не отвечая на наши приветствия. И снова стали появляться те надписи, теперь уже на стенах дома.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу