Нас было трое. Мы плыли, парили над городом, над землей, и казалось, полет этот будет длиться долго, всю жизнь.
КОРНЕВИЛЬСКИЕ КОЛОКОЛА
В те времена, когда в наш город приехал оперный театр, мы с Мишкой Воловиком категорически не признавали оперы. Мы ее отрицали. Нам было по пятнадцать лет — возраст, когда многое не признают и отрицают.
Мы отрицали оперу, во-первых — по форме, во-вторых — по содержанию.
Что до формы, то нам не нравилось, что в опере поют. Когда мы случайно включали посреди какой-нибудь арии наши заслуженные репродукторы, всю войну добросовестно, с четкой левитановской дикцией передававшие сводки Совинформбюро, их черные картонные глотки вместо мелодических звуков извергали такое хрипение, такое ужасающее дребезжание и бульканье, что напрасным трудом было пытаться ухватить хотя бы одно внятное слово. Куда естественней, считали мы, когда на сцене, как в жизни, люди не поют, а разговаривают.
Разумеется, и содержание опер нас не устраивало. Едва-едва отгремела Великая Отечественная, и в продмагах еще отмеряли хлеб по скупой военной норме, и безногие инвалиды, увешанные медалями, в толчее барахолки крутили «веревочку», и Черчилль своими бульдожьими челюстями уже проклацал в Фултоне речь, призывая к немедленному крестовому походу против СССР... А тут эти графы, князья в пудреных париках... Эти бесконечные «любит — не любит»... Эти приторные рулады... Ну, нет! «Битвы революций посерьезнее Полтавы и любовь пограндиознее онегинской любви!....»
Все перемешалось в наших мятежно клокочущих головах — Маяковский, любовь, Онегин, фултонская речь Черчилля...
И вот к нам в город на летние гастроли приехала опера.
Ну, не Ла-Скала, само собой. Не Большой театр. Самая обыкновенная провинциальная, так сказать, опера. Периферийная — тогда в моде было это словцо. Так ведь и город наш был самый что ни на есть периферийный. А за четыре военных года изголодался, должно быть, по настоящей, серьезной музыке, оркестру, балету... И теперь повалил... Повалил в сад имени Карла Маркса, прежнюю «Аркадию», неожиданно вспомнив, что именно здесь, в летнем театре, построенном в стиле «ля-рюсс» в начале века, с затейливой кружевной резьбой снизу до верху, с множеством башенок-теремков, балкончиков, лесенок и точеных перилец, — что именно здесь когда-то пел — раз или два — сам Шаляпин... Пела — да, да, представьте! — Нежданова... Пел Собинов... Как тут было не откликнуться — пускай даже и не на столь славные имена! Как было удержаться, когда на наших скучных, серых от песка улицах расцвели красочные афиши с необыкновенными, как бы из какой-то иной жизни залетевшими словами: «Пиковая дама», «Риголетто», «Кармен»...
Но если мы с Мишкой и отправились в оперу, то вовсе не оттого, что нас закружил и втянул в свою воронку общий энтузиазм, наоборот! Если мы однажды и раздобыли по червонцу (стоимость самого дешевого билета), и ввинтились и принаряженную толпу, торжественно текущую по центральной аллее сада, и поднялись по узким скрипучим лесенкам на галерку, то лишь ради подтверждения правоты нашего приговора, объявленного раз и навсегда.
И что же?.. С того дня мы редкий вечер не пропадали в опере.
Это и театральным увлечением нельзя было назвать... Это было какое-то наваждение, какое-то опьянение, отравление оперой. По утрам я просыпался в пестром, огнистом, наполненном звуками тумане. Пурпурные плащи, величавые жесты, холодящие затылок страсти — и музыка... То вплетенные в нее, то вольно парящие голоса... Обрывки, кусочки мелодий... А иногда целые арии, даже сцены... Весь день я ощущал себя там, внутри этого певучего, переливчатого, волшебного облака. Шли школьные каникулы, время тянулось бесконечно. С утра до вечера я бесцельно слонялся по дому, бездельничал. Бабушка наблюдала за мной своими умными, проницательными, но вместе с тем и порядком недоумевающими глазами. Впрочем, при всем желании я бы не сумел ей объяснить, что со мной происходит.
Я твердил себе целый день, что сегодня никуда не пойду. Мне было совестно просить у бабушки заветную десятку. Что значили в те годы скудные пенсии, которые выплачивались — мне за отца, ей — за деда?.. Я маялся, мыкался из угла в угол, все чаще взглядывая на стенные часы. Пять... В это время открывается билетная касса для вечерней продажи. Половина шестого... Перед полукруглым окошечком растет очередь. Шесть... Фигурная стрелка с тонким клювиком продолжает ползти по циферблату. Наверное, билеты уже распроданы, теперь их купишь только на руках... Половина седьмого. Час до начала. Наплевать... Хотя еще можно, можно успеть...
Читать дальше