Проснувшись, я не вскакивал тут же, чтобы в несколько резких рывков размять заскучавшее от ночной неподвижности тело. Затаясь, я старался поймать словно ветром доносимые звуки... И между ними — свежий, молодой, переливчатый голос... Он был прозрачен и чист, как тугая капля росы посреди листа под прохладным, едва начинающим алеть небом.
С закрытыми глазами, лежа на жестком, с выгнутой крышкой сундуке, на самом горбе, чтобы не скатываться ни вправо, ни влево, я вслушивался в этот голос и видел перед собой Жермен, грациозную, гибкую, похожую на стебелек цветка с золотой головкой.
Наконец бабушка поднимала меня. Впереди был долгий, почти бесконечный день летних каникул. Обычно я, стремился быстрее разделаться с домашними обязанностями, сберегая время для книг и в особенности для стихов, которые сочинялись мною тайно, в секрете от всех, кроме Мишки. Но теперь, стоя в очереди за хлебом или окучивая картошку, я никуда не спешил, и в душе у меня было так светло и радостно, будто я и вправду получил подарок. При этом радость моя была ни для кого не ведомой и оттого, как все потаенное, постыдно-гладкой.
Я чувствовал себя богачом, который не в силах поделиться ни с кем своими сокровищами. Глядя вокруг, я испытывал смесь превосходства и сострадания — будь то тетя Муся, которая по утрам спешила к себе в отделение, затягивая на ходу тесемки пропахшего больницей халата, или бабушка, спозаранок успевшая сходить на базар и вернуться к своим кастрюлькам, сковородкам, керосинке с прикопченным слюдяным окошечком... Точно так же смотрел я на людей, ожидающих перед продмагом, когда в глубине улицы покажется запряженный мосластой клячей фургон с надписью «ХЛЕБ»,— тогда очередь оживет, подастся к дверям, к прилавку, за которым, с ножом в руке, возвышается продавщица с видом властительницы, которой дано казнить и миловать...
Мне хотелось, чтобы моя радость окропила и эти неулыбчивые, хмурые лица. Если бы они одним усилием ноли могли представить то, что вижу я — вместо крыльца с кособокими ступеньками, проржавелой вывески, унылой улочки, по которой ветер гонит рыжую пыль... Колокола корневильского замка звенели надо мной, и Жермен — в который раз! — выпархивала на авансцену, придерживая пальчиками широкую юбку...
Я мчался домой, прижимая к груди еще теплый, отвешенный по карточной норме хлеб; я выхватывал, из бабушкиных рук ведра и несся к дворовой колонке, где вода с веселым звоном ударяла в жестяные днища. Я бежал в керосиновую лавку и возвращался с полным бидоном, ни разу не передохнув по дороге. Я мычал и гудел, не разжимая губ, «Сердце красавицы» или «Куда, куда вы удалились», пока выпалывал заросшие сорняком рядки лука. Мне все было легко, весело, все — нипочем! Как будто за мной неотступно с улыбкой следит чей-то взгляд...
Чей-то?..
Я знал — чей...
Тем не менее я поймал себя на том, что не представляю даже ее имени. «Я имени ее не знаю и не хочу узнать...» Я хотел, но как?... «Земным названьем не желая ее назвать...» «Земное названье» значилось в афише «Корневильских колоколов», но подойти к ней в саду следовало так, чтобы не заронить подозрения у Мишки... Даже самого легкого... Иначе мне оставалось одно — незамедлительно провалиться в тартарары.
Поскольку наши отношения с любовью были весьма сложны. Поскольку мы ее тоже, ясное дело, отрицали. Поскольку если мы ее и могли допустить, то лишь в ранге, скажем, некрасовских «Декабристок». И вдруг... Это было равносильно измене. Предательству... Но как всякий закоренелый преступник, угрызений совести я не испытывал. Ровнехонько никаких. Что тем более утяжеляло перед Мишкой мою вину.
И вот однажды среди афиш, которых в летнем саду было множество, я заметил афишу «Корневильских колоколов». Меня обдало жаром. Но сначала я с коварством и хитростью индейца, наводящего на ложный след, заставил Мишку подробнейшим образом изучить афиши, висевшие поблизости. И лишь потом... Ничего не подозревающий Мишка (до сих пор мы во всем верили друг другу!) следом за мной остановился и тоже стал шарить своими подслеповатыми глазами по столбику с фамилиями артистов. Он старательно бормотал вслух названия ролей и имена исполнителей, думая, как бы покрепче их запомнить. И столь -же старательно выговаривая каждый слог, его толстые, рыхлые губы произнесли-прошептали: «Утяшова». «Жермен»,— произнес он и, через короткую паузу, словно проставляя тире,— «Утяшова».
Вот когда я готов был лопнуть со стыда. Лопнуть, как рыбий пузырь, стиснутый в кулаке! Неужели это ужасающее сочетание звуков, это злобное шипенье, это самодовольное кряканье, издаваемое глупой, жирной птицей, не ведающей ни полета, ни неба,— ничего, кроме дворовых закутков и луж, не высыхающих целое лето... Неужели это и есть ее имя?..
Читать дальше