Купола старинного собора блестели тускло, как ржаные шлемы; на главном, срединном, резко и четко проступал в закатном небе строгий силуэт креста.
Я шел вдоль каких-то заборов, темных от сырости, вдоль осевших сугробов, сочащихся талой водой. К вечеру воздух отяжелел от запаха горелого бензина и преющих во дворах нечистот. Мне было все равно, куда идти, лишь бы идти. У встречного прохожего я попросил закурить. Он протянул мне пачку «Прибоя», чиркнул спичкой и, пока я прикуривал, внимательно всматривался в мое лицо. Возможно, ему хотелось что-то сказать или спросить, но, заметив это, я поспешно поблагодарил и прошел дальше.
Потом я остановился на каком-то углу, наблюдая, как мутная струйка, вся в морщинках, елочкой, сбегает с тротуара. Она вздувалась, горбилась, перекатываясь через мелкие камешки, и, натолкнувшись на вывороченный из мостовой булыжник, вскипала желтой пеной и закручивала крутые воронки. Я смотрел на эти воронки, на быструю, легкую их игру. Не знаю почему, но я никак не мог оторваться, пока у меня не закружилось в голове. Край тротуара, показалось мне, тронулся и поплыл вместе со мной вверх по ручью, как большой пароход.
А дальше, подумал я, а дальше? А что дальше?
Плевать, сказал я себе, не все ли равно...
И мне стало легко, даже весело,— знакомое ожесточение поднялось во мне, наполняя ощущением раскованности и свободы. Как будто все, что позади, уже не связано со мной, а то, что впереди — ясно, просто и определенно. Я подумал о Сосновском — и впервые не испытал тяжести и стыда. Потом я подумал об отце — и тоже, впервые за много лет, не испытал при этом тоски от собственного ничтожества. Как о равных подумал я о них,— как о равных, но ушедших вперед и ждущих меня там, впереди.
Я свернул к библиотеке. Прозрачные сумерки уже опускались на город, и за высокими окнами, в глубине читального зала неярко светились люстры. Я ускорил шаг. Но все-таки, подумал я, все-таки,— чего ты добился? И тут же вспомнил, как, наперекор Гошину, рванулся ко мне чей-то голос, чей-то чистый, по-детски слабый, отчаянный голосок — первый и такой одинокий над угрюмо примолкшими рядами:
— Пускай говорит!..
Что ж, подумал я, хотя бы этого. Хотя бы этого добился. )Разве это так уж мало?..
Но чей он был, этот голос? Оли Чижик или чей-то еще?.. Я и теперь хорошо помню этот голос, но не знаю, действительно ли я его слышал или мне только хотелось его услышать. Только хотелось... Не знаю. Да этого уже и не узнать, потому что вслед за ним, перекрывая и глуша все звуки, по залу раскатился глубинный гул;
— Пускай говорит!..
— Пускай!
И тут все перепуталось, перемешалось.
Теперь уже сами слова «пускай говорит» потеряли всякий смысл, превратились в случайные звуки, которые слились в неудержимый, упоенный своей нарастающей мощью вопль...
Нет, подумал я, этого не так уж мало, нет!
Потом я вспомнил мгновение, когда я только вскочил на сцену — проход, разделявший зал надвое, упирался в середину сцены, но мне почему-то представилось унизительным сделать крюк и взобраться на возвышение по ступенькам, я прямо с ходу вспрыгнул на сцену и очутился лицо в лицо с Гошиным и совсем рядом увидел его глава— один голубоватый, а другой с явной желтинкой. Раньше я не замечал, что глаза у него разные, раньше не доводилось мне увидеть их так близко, а сейчас я отчетливо видел даже крапинки, мелкие, черненькие, разбросанные вокруг внезапно выросших зрачков. Они были налиты страхом, его зрачки. Страх плескался — я это тогда же как-то мимоходом отметил для себя — страх плескался за прозрачной, выпуклой роговицей, как вода в стакане, мне пришло на ум это сравнение, может быть, потому, что за несколько минут до этого я видел, как ходила и плескалась вода за граненными стенками в руке Варвары Николаевны. Страх плескался в его широко раскрытых, метнувшихся мне навстречу глазах, и мне — единственный раз в жизни — стало приятно, что меня можно бояться.
Да, бояться!
Но вот что забавно: я никак не мог сейчас вспомнить, что именно и в каких выражениях я говорил. Не мог вспомнить. Сколько ни пытался, так и не мог вспомнить, черт побери. Я только помнил, что испытывал при этом какую-то вдруг обретенную ясность. Я не захлебнулся в крике, нет, я говорил — по крайней мере, так мне казалось,— говорил совершенно спокойно, отдавая отчет в каждом своем слове и во всем, что за этим неизбежно последует. Я не кончил, мне не дали кончить, по судя по всему, я кое-что все-таки сказал.
Уже стемнело, когда я сообразил, что иду но Плеханова. Как-то само собой получилось, что я вышел на Плеханова. Я прошел уже довольно далеко, впереди — я не видел его, но знал наверняка — за домом с резным крылечком — киоск для мороженого, зимой забитый досками, крест-накрест. Когда мы еще только познакомились, на первом курсе, мы обычно прощались около этого киоска: она не хотела, чтобы девчонки заметили, что ее провожают. И мы прощались около киоска. Пока мы прощались, половина женского общежития успевала пройти мимо, по все делали вид, что не замечают нас.
Читать дальше