— А хлев как же? — все еще пребывая в раздумьях, произнес Иван Никифорович и, запустив руку под бекешу, почесал туловище, ближе к левой подмышке.
— А сарай твой целый стоит, разве что поцарапал он его пилой своей чуток да и пускай — есть чего затеваться по-пустому? Ты ж дворянского племени, Иван Никифорович, — не абы кто!
Иван Никифорович медленно поднялся с места и качнулся два раза. Сначала в сторону левей себя и сразу вслед за левым качком — правей. Затем осторожно, стараясь не завалиться, выправил тело, насколько получилось, и медленно, держась одной рукой за стол, двинулся к гостье. В другой руке он нес прихваченную по дороге персиковую, какой осталось на самом дне. В лице Ивана Никифоровича появилось нечто новое, другое, какого раньше Прасковья в нем не подмечала, несмотря на всю того расположенность к ней с самой первой минуты. Череп насторожился и неотрывно следил за действиями хозяина дома. Тот шел с бутылью в руке и с явным намереньем обратить гостевую ситуацию в нечто другое, устроенное гораздо более тесным образом, нежели обычное сидение друг напротив дружки.
— Золотая… золотая… — выговаривал Иван Никифорович, все более и более приближаясь к Прасковье. — И какая ж ты мудроголовая у меня да рассудительная, ишь как все расставила, словеца единого не воткнешь посередке твоих… И откуда ж ты такая явилась сюда к нам, с какой-такой Зубовки?
Череп глухо заворчал, упредительно на случай, если понадобится вдруг его содействие. Однако Прасковья цыкнула на него, и тот послушно умолк. Боязни она не испытывала, никакой, хотя и была в силу извечной забитости трусихой и, как никто, подходила характером для послушницы. Ощущение любой опасности также напрочь отсутствовало — скорей внутренность ее охватило непривычным волненьем, давным-давно уснувшим и так же давно и бесповоротно забытым. Тем не менее, через муть, окутавшую голову изнутри и снаружи, услышала Прасковья далекий зов. Она еще не успела даже сообразить, кто иль что так зовет ее и притягивает к себе сейчас, маня и прося не противиться самой же себе. И поняла вдруг, откинув тело на спинку стула и опустив руки к полу, — то звала ее к себе же самой истосковавшаяся по мужской ласке плоть, ее руки, ее кожа, ее грудь, плечи, покрытые косынкой из креп-жоржета. Она распустила узел у горла, и косынка соскользнула на пол. Затем отщелкнула черепаховую заколку, и та с твердым стуком тоже упала на узорчатый пол наборного паркета, отпустив волосы и дав им рассыпаться по плечам. Иван Никифорович, однако, был уже позади нее. Он обхватил ее руками, вместе со спинкой стула, вжав, ладони ей в живот; сверху же, опустив голову вниз, приложил щеку к ее макушке и тоже вжался ею в голову со всей своей силою, обуявшей его мужской страсть.
— Золотая… — шептал Иван Никифорович, — золотая моя… Прасковьюшка…
— Ладно… — прошептала она, не противясь его напору, — я согласная… Только беспременно сходи после к Ивану Ивановичу и помирись с ним, а то на душе у меня будет неспокойно… — и, перестав сдерживать себя, распахнула глаза навстречу новому старому чувству…
Распахнула и увидала тонкую полоску утреннего света, делившую надвое стену напротив. Полоса эта, просочившаяся сквозь щель между неплотно стянутыми гобеленовыми шторами, верхней частью своей упиралась в старую, единственно сохранившуюся фотографию сгоревшего мужа, держащего на руках их грудного сыночка, а точнее, в самую середину высокого мужниного лба. Дальше, поделив снимок на две косые части, линия уходила вниз, к паркетному полу под лаком, последовательно оставляя колею на невысоком Лёвушкином комоде, какой оба они с Аданькой называют так смешно — «Буль», и отсекая по пути часть правого подлокотника того самого лишнего для хозяев кресла с изрядно обтертой обивкой, которое не влезало к ним в спальню. В конце длинного пути узенький лучик этот светом своим упирался в покрытый белым маслом плинтус и там же заканчивался.
Между плинтусом и кроватью валялась скинутая одежда: мохеровая кофта, юбка от Аделины Юрьвны, ее же старые кеды и майка от Лёвы. Тут же, на полу, но чуть поодаль обнаружилась байковая ночная рубашка, в которой она вчера ложилась, сразу после того, как про Гусака этого сказали. И это она помнила точно. Как такое могло случиться, что сама собой, без ее на то воли, ночнушка эта слезла с тела и оказалась на полу, дотукать Прасковье, как ни старалась она, не удалось. Но и страха отчего-то тоже не было от такой необъяснимой находки. Как и отчаянья, какое вполне могло настичь бы голову и подвергнуть ее суровому наказанию. Но если по-другому глянуть, то вещи эти, по крайней мере, имелись в наличии, хотя и не на своих местах. А вот косынки из креп-жоржета и заколки-гребня из черепаховой спины не было. Совсем. Нигде.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу