— А, да, Константинополь.
— Вы там были?
И тогда он скромно, но уверенно сообщал:
— Я чуть было не родился там.
И он рассказывал этот эпизод из жизни отца. Из-за этого он интересовался Турцией. Читал книги об этой стране.
— Ататюрк причинил нам много вреда, — говорил он.
Со страдальческим видом человека, у которого болит мозоль.
— Местный колорит умер. Фески практически исчезли.
— Быть того не может, — возражал я. — Фески исчезли! Тогда чем же занимаются в тех местах люди по воскресеньям после обеда?
Мазюр корчился от смеха. [1] Рассказчик каламбурит, подменяя слово «fez» (фески) почти так же звучащим словом «fesses» (ягодицы).
Но Жозеф понимал слова буквально.
— Ты не понял, Эмиль. Феска — это такая шапочка.
Или вдруг сообщал с серьезным видом:
— А вы знаете, что теперь надо говорить Истамбул.
И прежде чем умереть, он хотел бы переспать с турчанкой. Хоть один разочек.
— С турчанкой, ты представляешь, Эмиль? О! Должно быть, здорово!
Так ему и не удалось осуществить это свое желание.
Что касается перемирия, то я забыл сказать в свое время, что ссора с самим Мазюром длилась совсем недолго. В министерстве, где мы постоянно вынуждены были общаться друг с другом, это выглядело бы странно. Уже на следующий день после сцены с платком он подошел ко мне.
— Все эти женские истории, Эмиль, ты знаешь, в сущности… — сказал он мне. Но как-то стыдливо. Смех его был не очень искренним.
Потом зимой следующего года умерла моя сестра Жюстина. От воспаления легких.
А время шло. Такая уж у него привычка, и не мне пытаться что-либо исправить. В определенном смысле это успокаивает. Кажется, вроде ничего не делаешь, а время проходит. Ничего от этого не выигрываешь, но дни прибавляются к дням. Их накапливается столько, что начинаешь чувствовать себя не таким уж бедным. Говорят: мне тридцать лет, мне шестьдесят лет. И воспринимают это как какое-то приобретение. А ведь можно было бы подойти к этой проблеме по-другому и считать, что в каждую годовщину мы не прибавляем себе год, а теряем его. Разве не так? Ведь в принципе можно было бы придумать что-нибудь. Но обычно сообщают: мне стало на год больше. Не знаю уж, как там это на других языках звучит, но у нас по-французски, если вдуматься, получается, будто мы все что-то приобретаем: я имею. «Я имею тридцать лет». Словно ты что-то заработал или выиграл. Словно это твоя собственность. «Я имею столько-то лет. Я имею дочь. Я имел похороны моей сестры». Все время я что-то имею. Так что, куда ни глянь, везде разложены наши маленькие сокровища.
Но для меня все это, я уже говорил об этом, было как сон. Как моя часть сна. Все люди проводят треть своей жизни во сне. Но вот рассказывают ли они свой сон? Нет. А ведь это очень важно. Треть жизни — это один час из трех. При этом как люди сердятся, если им мешают спать. Сколько тратят денег на снотворные средства. Но почти ничего не говорят об этом. Почему? Потому что им нечего сказать. Вот и у меня тоже Ортанс, дочка, мебель — все это было как сон. Это моя часть сна. И я пытаюсь об этом рассказать. Убеждаю себя, что должен был бы… Хотя бы ради того, чтобы дать какое-то представление. Из уважения к перспективе. Но мне не удается. Вот о Розе я мог бы говорить часами, о министерстве — то же самое. Я могу долго-долго описывать свой письменный стол, свои привычки, перья, стоящие передо мной, клей, который стоит слева, перфоратор, лежащий справа. Большое точильное устройство для карандашей, с ручкой, которое я уговорил остальных служащих купить вскладчину. Или разные другие вещи, с виду вроде бы незначительные, но которые я помню и о которых мог бы рассказать. О Шампьоне, например. Или о маленькой служанке, которую прижимал в гостинице во время свадебного путешествия. Разговаривая, она сдувала волосы в сторону, потому что они все время падали ей на лицо. От нее пахло жарой, дело ведь было летом, но когда моя рука дотронулась до ее ляжки, я почувствовал, что она холодная, холодная, как стена подвала, не совсем сухая и шероховатая. Об этом я вспоминаю. И могу говорить об этом. А вот что касается Ортанс… Я возвращался. Она сидела дома, часто с матерью, возле камина, малышка стояла в своем манеже. А я чувствовал себя мухой. Бесполезным, как муха. Я был уже в комнате, с таким же успехом мог и не быть в ней. Я садился в кресло. И начинал дремать. Вот я дремал. С Розой я жил. В министерстве я жил. У себя дома я дремал. У меня был коллега, для которого все было наоборот. В канцелярии он засыпал над бумагами. А к шести часам оживлялся. Начинал трепетать. Как рыба в ожидании воссоединения со своей дорогой водой. Правда все-таки, что мир разнообразен.
Читать дальше