Их величавая мощь, их дремлющая сила наполняла пространство комнаты. И словно потаенные токи, запутанные и ускользающие, пробегали меж ними, когда они беседовали и когда погружались в молчание; глухими раскатами далекого грома отзывались в них давняя вражда и давняя любовь, следы былой мощи. Азария всей душой жаждал к этому прикоснуться, но так, чтобы ощутить и их прикосновение, проникнуть хитростью в потаенный круг, взбудоражить двух стариков, заставить их с львиным рыком подняться из укрытий.
Прищурив зеленые глаза, он впился долгим пронзительным взглядом в Леви Эшкола, главу правительства. Когда-то в индийской книжке прочитал Азария, что подобный взгляд может привлечь внимание к тому, кто смотрит настойчиво и пристально. Уж больно хотелось ему околдовать Леви Эшкола: пусть взглянет на него, пусть обратится с самым простым вопросом и услышит потрясающий ответ, который пробудит в нем желание слушать Азарию еще и еще. Азария ощущал давящее присутствие личности, облеченной властью. Неотразимая уродливость человека, знакомого ему по беззастенчиво льстящим фотографиям в газетах и по безжалостно жестоким карикатурам, его пухлые руки, испещренные коричневыми старческими пятнами и бессильно покоящиеся на подлокотниках кресла, большие желтые часы, болтающиеся на запястье на истертом ремешке, распухшие, как у трупа, пальцы, сморщенная, сухая, как у ящерицы, кожа — все это вызывало у Азарии некое лихорадочное чувственное возбуждение, чем-то напоминающее плотское вожделение. На него накатил острый, безумный приступ тоски, побуждающий немедленно, в эту же секунду, наброситься на сидящего перед ним властелина судеб, лоб которого изборожден страданиями, обрушиться на него вдруг со всею своею лаской и душевными бурями, оказаться погребенным в объятиях этих грубых рук, без стыда положить пылающую голову на старческие колени, открыть в исповеди свою душу, всю, без остатка, потребовать ответной исповеди, вырвать силой сострадание, нежность, милосердие, которые наверняка таятся где-то в казематах этой разрушенной крепости, спастись, но и самому бросить спасательный круг. Он ужаснулся и устыдился этих своих необузданных желаний и потому поклялся в душе, что на этот раз смолчит, чтобы снова не стать посмешищем.
Иолек. Отец. Эшкол. Отец. Срулик. Отец. Их страдания. И я… Их одиночество. И я участвую в этом. Их любовь, что превратилась в тлеющие угли и пепел. Моя безграничная любовь к ним. О, если бы я мог найти три-четыре простых слова, чтобы сказать им о любви. Сказать со всей простотой, не сказать, а обещать, поручиться, что не все еще потеряно, что я их юная смена, я их оруженосец, прах у их ног, только, пожалуйста, примите меня в расчет, ведь и я дитя ваше, пусть даже вы об этом не подозреваете, но именно о таком, как я, просили вы в своих исступленных молитвах. Не обдавайте меня презрением. Пожалуйста, позвольте мне полить воды на ваши огрубевшие ладони. И если удалось мне снискать расположение в ваших глазах, испытайте меня и убедитесь сами. Я добровольно вызвался быть тем, кто заменит Иони. И я добровольно возлагаю на себя миссию стать тем, кто со временем придет и вам на смену. Если вы этого захотите. Прикажите — и я прыгну в огонь. «Огонь» сказано здесь не для красного словца, ибо пожар и вправду близок. А я тот самый сельский дурачок, что кричит первым: «Евреи, пожар!» Огонь все ближе! А вот дрова, а вот блеснул нож, а я — если только вы того возжелаете — стану для вас жертвенным агнцем вместо вашего единственного сына. Только, Бога ради, оставьте эти ваши восторги, не судачьте, будьте так любезны, о партийных делах, перемежая сплетни анекдотами на идиш, и довольно печенья, хватит распивать чаи, чтобы несчастья не застали нас спокойными, беззаботными и до омерзения банальными.
— Послушай, Эшкол, — нарушил Иолек затянувшееся молчание, — возможно, сейчас не место и не время…
— Что? Как? Что-то случилось? — встрепенулся Эшкол, с трудом открыв глаза и выбираясь из дремоты.
— Послушай-ка. Я сказал, что, возможно, тут не место. Да и время не совсем подходящее, но я давно уже испытываю потребность сказать, что задолжал тебе некоторую толику извинений. В связи с моим выступлением на последнем заседании. Да и по другим поводам. Я был к тебе жесток и несправедлив.
— Как всегда, — обронила Хава сухо.
А Срулик вновь едва заметно улыбнулся какой-то китайской, тайной, слегка меланхоличной улыбкой.
— Азой, — произнес Эшкол на идиш и повторил на иврите: — Именно так! — И лицо его, словно и не был он пойман на том, что задремал посреди разговора, осветилось острым неистребимым юмором. — Конечно же, ты должен принести мне свои извинения, реб Иолек. — Он снова ввернул словечко на идиш, обращаясь к Иолеку, как принято обращаться к наставнику, выражая ему свое почтение. — Да еще какие! А вот я, со своей стороны, если позволено будет мне говорить откровенно, задолжал тебе хорошую, до крови, трепку. Итак, послушай-ка ты, разбойник, не покончить ли нам со всем этим разом? Будем считать, что мы квиты. Ты можешь отказаться от своих объяснений и оправданий, а я в обмен на это откажусь от намерений дать тебе в зубы. Гемахт, Иолек? Покончим с этим? — перевел он сам себя с любимого идиш. И уже совсем иным голосом добавил: — Перестань молоть чепуху.
Читать дальше