— Он пропил много денег, — ответил я. — Поэтому постучи и прикрикни на Кобрина, вставай, мол, пьяница, опоздаем на работу, вагоны разгружать. Главное, чтобы она его за двери выпустила.
Башмаков ушёл и вскоре явился с Кобриным, одетым в новенькую тёмно-синюю аляску с оранжевой изнанкой капюшона.
Кобрин был брит, причёсан, бледен и с ввалившимися глазами.
В его лице была решимость, которая напугала меня. Мне показалось, что он уже не совсем понимает, что делает, что его гнетёт что-то простое, как ребёнка, и ему нужен взрослый, который бы объяснил, что всё просто и всё, может быть, пройдёт. Объяснил и успокоил его.
Сняв куртку, бросив её на кровать Минкина и выпив, Кобрин огляделся и глухо, растягивая гласные, сказал:
— Шакалы…
Начался поиск денег.
Башмаков в клетчатой байковой рубашке и довольно свежих ещё дешёвеньких брючках, хорошо выстиранных и отутюженных (и он в общежитии жил с женой), выскакивал на середину разгромленной комнаты и орал:
— А пойдёмте в пятьсот двадцатую к Анфисе и кАнфискуем у неё! Придём к Анфисе и кАнфискуем!
Потом он бросался к окну, выходившему на солнечно-снежный бульвар, вдали за которым виднелась Останкинская телебашня, плывущая сквозь уходящие из города тучи, словно продукт какой-то совсем другой цивилизации. У окна Башмаков разводил в стороны руки, в одной из которых был пустой стакан, а в другой — зелёная бутылка с остатками чёрно-красного портвейна на дне, и кричал:
— Москва, Москва! Люблю тебя, как сыч!
— Паша, заткни свой фонтан, — сказал Кобрин с интонациями смертельно уставшего басмача, расстёгивающего кобуру.
— Ну и ладно, ну и правильно! — воскликнул в восторге Башмаков. — А хотите, я вам здесь нарыгаю?
…В тот год, в одном молодёжном советском издании, несколько осмелевшем на четвёртый год введения сухого закона, была опубликована подборка стихов Башмакова, и в предисловии было сказано, что Павел Башмаков — самый яркий из продолжателей традиций Серебряного века русской поэзии. Я помню только одно из его стихотворений, в котором было раннее майское утро в старом городском дворе и длинные голубые прохладные тени, и сизый голубь, двигая шейкой, ходил по дорожкам и под деревьями и сглатывал эти прохладные тени, освобождая место во дворе солнцу, и ещё я помню, что Башмаков называл его “моим голубым голубем”.
…Через несколько лет после окончания института Паша нелепо и предсказуемо погиб, утонув на майские праздники в холодной реке.
Был, кажется, сборник его стихов под названием то ли “Голубой голубь”, то ли “Голубые тени”. В нём не было ни одного каламбура и ни одного нервного вскрика, всё было нежное и грустное, только иногда из-за стихов как бы высовывалось весёлое круглое лицо Паши. Он, между прочим, ещё любил и петь, и любимой песней его была “То не ветер ветку клонит”. Пел он удивительно точно и хорошо и так, как умеют петь талантливые русские люди, выросшие в далёких русских городах и никогда специально этому не учившиеся, пел, как будто несколько гордясь своим искусством и позволяя себе словно бы играть с мелодией и словами. Елена очень любила петь с ним на два голоса, и в это слаженное пение здорово ложились перебивы (как бы переступ сапог) Пашиного голоса: “Ты гори — ох до-го-рай, — моя лучина! Догорю с тобой и я…” и “То моё — то мо-ё — сердечко стонет, как осенний лист дрожит”…
Кобрин выжидательно смотрел на меня — пришла пора из воздуха доставать деньги. Я был готов, но нужно было привести себя в порядок, побриться и умыться, иначе денег не дадут.
— Кто со мной в душ? — спросил я. — Азамат, пламенем объят, хочешь помыться для разнообразия?
— У этой сволочи нет полотенца, — сказал Минкин, короткие волосы которого стояли торчком, — а своё я ему не дам.
Он в это время, соорудив из тумбочек подобие стола, раскладывал на нём подобие завтрака — какие-то пупырчатые мокрые котлеты, выскальзывающие из жирного полиэтиленового пакета, нарезанный белый хлеб, коричневый от потёков котлетного сока, две банки какой-то рыбы в масле, на одной из которых сине-зелёное кольцо этикетки было поддето снизу как бы ногтем или гвоздём и собиралось кверху бумажной стрельчатой волной. У меня возникло непреодолимое желание разгладить эту неправильную смявшуюся этикетку, я взял в руки банку и, надавливая большим пальцем, стал разгонять бумажные морщины.
— Ну, идёт кто-нибудь или нет? — повторил я, держа консервную банку в руках.
Читать дальше