Ирис была великолепна. Я старался как мог любить ее. Но мои надежды не оправдались. Ребенок не связал нас крепкими узами. Ирис заставила нас отдалиться друг от друга. Мы с Мирандой перестали выходить вместе. Кто-то должен был сидеть с ребенком. Конечно, я оставался с ней не каждый вечер, но достаточно часто для того, чтобы почувствовать себя в заложниках. Если бы не Ирис, я смог бы пойти за Мирандой — хотя бы на расстоянии. Услышать смех, который она украла у меня. Я мог бы пойти и забрать ее домой, когда у меня кончится терпение, когда мне станет жизненно важным быть рядом с ней, чтобы не умереть от одиночества и страха. Бывали вечера, когда я был готов подвергнуть себя публичному унижению, стать объектом насмешек, только бы не сидеть дома и не ждать. Был ли я уверен в том, что и так не стал объектом насмешек? Что Миранда говорила, когда ее спрашивали, куда она дела Ирис? Может быть, она смеялась и рассказывала, что с Ирис сидит тот тюфяк, который готов на все ради нее? Умчаться в ночь в поисках приключений и любви — если она занималась именно этим — всегда было привилегией мужчин. Наш образ жизни был радикальным. Она восхваляла меня за то, что я был способным и терпеливым. Да к черту все это, начиная с радикализма: я бы несчастен.
Я разучился хорошо писать. Я часто сидел и пытался облечь в слова свою горечь, но как только происходило что-нибудь, иногда совершенный пустяк, из-за которого я начинал видеть мир в светлых красках, я уже не мог смотреть на только что написанные стихи и выбрасывал их. Эти тексты служили неопровержимым доказательством моего убожества и бездарности. Единственное, что мне удавалось, это коротенькие горькие строфы, которые я раскладывал в тех местах, где Миранда их наверняка найдет: приклеивал к зеркалу зубной пастой, клал в ее пудреницу или в карман. Это были мольбы о любви, и зачастую они действовали.
Странно, но наши ночи стали такими горячими, какими давно не были. Мы стали чужими друг другу, и мы любили с такой жадностью, эгоизмом и любопытством, с которыми любят только незнакомые люди. Все было близким и понятным так долго, что сейчас творилось нечто совершенно новое. Может быть, Миранда реализовывала со мной свои фантазии. Я не мог ее об этом спросить. А возможно, я просто заменял ей других мужчин. Об этом я тоже не мог спросить. Мои ласки и объятия стали более грубыми. Я злился, потому что она заставляла меня страдать, и позволял своей злости молча находить выход в постели. Миранда тоже должна была испытать ту боль, которую испытывал я. Я стал агрессивным и брутальным, мои пальцы впивались в ее плоть с такой силой, что белели костяшки. Я стал относиться к своему члену как к оружию, которым мог нанести ей вред. Я представлял себе, что на нем выросли шипы. Если от издаваемого нами шума Ирис просыпалась и начинала кричать, я не обращал на это внимания. Эти вопли вписывались в происходящее и придавали ему пикантности. Миранда великолепно относилась к нашей «новой» любви. Она отдавалась полностью, со стонами и криками, словно раньше ей все равно было некуда девать всю нашу нежность. Меня это и возбуждало, и отталкивало. Все происходило так, как ей нравилось — с незнакомым, бесцеремонным и ненавистным чужаком. После того как я кончал, я обычно просто отодвигался и поворачивался к ней спиной. Чтобы она не видела моих слез.
Я все больше и больше убеждался в том, что она меня обманывает, что на этот раз все было серьезно. И я начал искать этому подтверждения — записки с адресами или номерами телефонов, любовные послания, подарки, новую одежду. Я знал, где она прячет дневник, красиво переплетенную тетрадь с золотым обрезом и сверкающей белой бумагой, наверняка подаренный ей кем-нибудь, кто купил его за границей. Однажды я отбросил все сомнения и с жадностью распахнул его. Миранда вела дневник на русском. Я не мог прочитать кириллицу. У нее был словарь, но это не помогло, потому что совершенно незнакомые буквы она писала небрежным почерком. Я выяснил, из каких значков складывается слово «Рауль», правда, непонятно зачем. Иногда я проверял, много ли она записывает. Немало. Значит, что-то происходило. Или же она много думала и философствовала. И все ее мысли были закрытыми, тайными, закодированными.
И вот я сидел, вечер за вечером, в мире, съежившемся до ничтожных размеров, и пытался не испытывать ненависти к Ирис за то, как с нами обходилась ее мать. У меня не очень получалось. Я мог стоять у окна, держа Ирис на руках, и думать: если я сейчас отпущу ее, то стану свободным. Что-то вроде нового страха высоты. Сам факт того, что мне в голову приходили подобные мысли, заставлял меня ощущать себя чудовищем.
Читать дальше