В гимназии Одиссей был его любимым героем, и тогда, слыша те же самые имена и названия, он впервые по-настоящему понял, что значат слова «гений места». Даже если описываемое в «Одиссее» происходило и не здесь, то все равно это происходило здесь, на этом поле, окруженном камнями и полуразрушенными стенами: вернувшийся после долгих странствий царь в одеянии нищего разыскивает свинопаса, а потом находит собственного сына.
А его, Артура Даане, сын, в каком мире он теперь существует? В этом-то и состоит главная опасность общения с умершими. Иногда они возвращают тебе какое-то мгновенье, и долю секунды кажется, будто к ним можно прикоснуться, но то мгновенье, которое должно было стать следующим, рассыпается в пыль, исчезает, не в силах пробиться через стену времени. Берлинское «сейчас» и греческое «тогда», которое на миг представилось ему как «сейчас» и обмануло его; нынешнее «сейчас» замаскировалось под место из «тогда», точно так же, как это происходило во время их отпуска на Итаке благодаря силе гомеровской поэмы. Она читала ему не про те приключения Одиссея, которыми он в свое время так увлекался, а выбирала только эпизоды, происходившие на Итаке, рассказ о Евриклее, которую давно, когда она была еще молодой, купил за двадцать волов Лаэрт, отец Одиссея. В ночь накануне отъезда Телемаха, отправляющегося на поиски отца, она приходит к нему в комнату, собирает ему одежду, аккуратно складывает ее. Так и видишь старческие руки, разглаживающие складочки, видишь, как она выходит из комнаты: берется за серебряную ручку двери, отодвигает засов. То был другой мир, в котором слуги были частью семьи. По ним не полагалось скучать, но порой казалось, что слуги, покидая хозяев, тоже нарушали целостность семьи. Там, на том поле, мир еще не был раздерган на ниточки, после всех смертей и разрушений и лабиринтов странствий поэт в конце концов соткал ткань возвращения. Возвращение, воссоединение, муж и жена, отец и сын. Артур прогнал мысль, всплывшую было в его сознании. Он давно уже понял, что сентиментальность только мешает общаться с умершими. После их смерти наступил момент, когда они ничего уже не могут сделать, а поскольку они об этом не знают, с ними незачем об этом разговаривать. Законы существуют только для тех, кто жив, и это значило, что никакой Телемах никогда не отправится на его поиски, что ему надо постараться забыть мелодию из греческого ресторана. И все же он знал, что одна мысль, занимавшая его на том каменистом острове, никогда уже больше не покинет его: то, что там, на склоне холма, они тоже помогали ткать эту общую ткань повествования, что поэт и их включил в канву событий, вписав не их имена, а их суть. Существовали ли Одиссей и Евмей в реальности — это не играло роли; важно лишь то, что они, современные читатели, произносившие слова на языке, которого поэт никогда не знал и знать не будет, стали частью вытканной им картины, хотя и не были на ней изображены. Благодаря этому и камни, и тропинка, и вся окружающая местность стали чем-то волшебным, а не наоборот. В подобные моменты «теперь» становится вечностью, вон та старуха с козами становится Евриклеей, которая снова хочет рассказать о том, как герой вернулся домой, как она его узнала, как она смотрела на отправляющегося в путь сына, пока он спускался по тропинке к кораблю, в такой же точно день, как сегодня, в их день, ибо поэма по-настоящему кончается только тогда, когда ее прочитал последний читатель. Или услышал.
— Успокойся, Даане.
Это он сам говорит или чей-то чужой голос? «Успокойся». В любом случае услышанные слова помогли, поток мыслей прекратился. Еще возвращались какие-то его обрывки, отдельные фрагменты, но сплошного течения уже не было.
— А то тебе и самому крышка.
Это Эрна. А другой голос, кому бы он ни принадлежал, вернул его с Итаки на Отто-Зур-аллею. Из снега торчал смешной столбик автобусной остановки: 145-й маршрут. Рядом в стеклянной будке для ожидания сидела старуха, махавшая ему рукой. Он помахал ей в ответ, но тут же понял, что старуха не просто приветствовала его, а подзывала, и это выглядело скорее приказанием, чем просьбой. Она была очень старая, лет, наверное, девяноста. Лучше бы не выходила из дому, в такую-то погоду. Девяносто лет, страшно представить. Одной рукой она держалась за стеклянную стенку, другой опиралась на что-то вроде альпенштока.
— Как вы думаете, автобус еще придет?
— Нет, и вам лучше здесь не сидеть.
— Я жду уже целый час.
Она произнесла это таким тоном, словно хотела сказать: бывает и хуже. Может быть, кричала вместе со всеми «ура» на стадионе — а может быть, как раз наоборот. Кто его знает. Муж погиб на Восточном фронте, дом разбомбили «ланкастеры». По виду не поймешь, ясно лишь, что ей в ту пору было лет сорок.
Читать дальше