— «Севильский цирюльник»!.. Дивная опера!.. Божественная постановка!.. Дирижер — просто лев!..
Ей, Марте, следовало сказать лишь слово, одно слово, и в момент, когда она совсем уже было собралась вымолвить его, она снова почувствовала это волнение, снова — эту блаженную пустоту в животе, этот нежный укол заговоренной пули… И дело было сделано:
— Да, я свободна!
В эти три слова она вложила всю свою убежденность.
Он позаботится обо всем! Он зайдет за ней! Он с ума сходит от радости!
Когда Марта положила трубку, ей понадобилось несколько секунд на то, чтобы взять себя в руки. Да, надо прийти в себя. Надо вернуться к столу. Надо вернуться к близким, они так растеряны.
Может, ничего бы и не произошло, если б не малышка Матильда…
Теперь Марта твердо знала, что никогда не забудет сияющую снисходительность простившей ее сердитый голос внучки, которая подошла к ней и, взяв за руку, отвела к семейному столу, где все сразу же заулыбались: вот она победа, вот он — истинный триумф очарования, которое таит в себе детство.
Вечер оказался в красных тонах.
Темно-красный бархат кресел, тяжелые складки пурпурного занавеса, разошедшегося по обе стороны сцены… Оранжево-красное платье Розины, чей румянец вызывал ответное кипение алой крови в жилах молодого графа Альмавивы, а кроме них — Фигаро, этот блуждающий, этот летающий огонек, этот сумасбродный Фигаро, воспламеняющий вокруг себя все и всех, пироман — поджигатель сердец…
Вечер был выдержан в красных тонах, потому что Человек-с-тысячей-шарфов выбрал сегодня тот самый гранатовый платок с кашмирским орнаментом, а Марта горела неугасимым пламенем, так, словно дыхание Россини раздувало его из искр еще живущей в ней девочки-подростка, искр, которые устали тлеть.
Марта первый раз в жизни пришла в оперный театр, первый раз в жизни услышала, как поет Любовь. Эдмон заточал ее главным образом в тесное пространство кантат и псалмов. Этот благочестивый, этот набожный Эдмон… Этот суровый моралист Эдмон…
Пение Розины, шея певицы, чуть набухавшая и мелко-мелко дрожавшая при вибрато, необычайно волновали Марту, доводя ее до самого высокого градуса переживаний, а когда влюбленные слились в дуэте, их гармоничные и страстные рулады заставили ее негромко вскрикнуть от возбуждения. Она никогда не могла бы вообразить себе, что два существа могут вот так соединиться милостью аккорда или одновременной модуляции на вершине: остром пике трели или звука «до» верхней октавы.
Человек-с-тысячей-шарфов, сидевший рядом с Мартой, казалось, ощущал все это в унисон с нею. Его тоже бросало в краску, он пылал, он излучал свет.
Иногда он прикрывал ладонью ее руку, то — чтобы предупредить, подготовить к неотвратимому приливу эмоций, то — чтобы, подобно эху, откликнуться на ее чувства, продолжив отзвук от того момента, когда в высший миг полного слияния звуки поднимутся к небесам, до того, когда потом — будто истаивая — они постепенно замрут над их седыми головами.
Услышав легкий вскрик Марты, Человек-с-тысячей-шарфов повернул голову и бросил на нее взгляд, исполненный такой гордости, словно он сам в какой-то степени причастен к сцене, вызвавшей подобное волнение, словно он сам сочинил музыку, оказавшуюся способной исторгнуть этот возглас наслаждения.
К концу первого акта рука Человека-с-тысячей-шарфов уже прочно покоилась на запястье Марты — красота происходящего была неописуема, ликование должно было быть разделенным…
И она снова ощутила тяжесть и волнующую влажность его ладони — точно так же, как в день, когда один и тот же страх заставил их примчаться к «Трем пушкам» и когда незнакомец завладел ее рукой, тепло которой струилось сквозь тонкую ткань синего платья. «Вот, значит, какова должна быть рука мужчины?» — подумала тогда Марта, которая не могла припомнить другой руки, хотя бы немножко похожей на эту околдовывающим смешением твердости и нежности.
Антракт.
Марта была оглушена. Безумные ритмы любви, необузданность проказ Фигаро, заразительные веселье и пылкость музыки, и сразу — яркий свет, затопивший зрительный зал, — от всего этого закружилась голова.
Непрерывная смена, бесконечная череда впечатлений и эмоций взорвала ясную голубизну неба у нее внутри. Ей показалось, что она родилась вновь для того, чтобы острее ощущать происходящее вокруг, показалось, что она очнулась от сна, обожженная миром. Голова у нее кружилась в точности так, как в те времена, когда она, совсем еще девчонкой, возносилась слишком высоко на качелях, и от головокружения у нее немели напряженные и похолодевшие ноги, и все это было в заснеженном, обледенелом Люксембургском саду.
Читать дальше