— Конец вашим постельным радостям, это я тебе говорю!
Я вскидываюсь всем телом, напрягаю, насколько могу, полумертвую руку и бью его наотмашь по лицу, но он легко парирует удар и так смазывает меня по щеке, что я снова опрокидываюсь на пол. У него на пальцах два кольца с камнями, они рвут мне щеку, и я чувствую жар на скуле от льющейся горячей крови. Я зажмуриваюсь от боли и лежу так на полу, пока Иоргенсен не уходит и не отъезжает машина. Тогда Бендиксен помогает мне подняться.
— Ты в своем уме? — спрашивает он. — Он же мог тебя убить. Зачем ты его ударила?
Но я молчу, а потом спрашиваю:
— А где Еспер? Он уже должен был вернуться.
— Не волнуйся. Его велосипед стоит у меня на заднем дворе. Я одолжил ему другой. Или ты думаешь, я ни во что не вникаю?
Никаких дум про это у меня нет. За то время, что мы живем на Лодсгате, мы никогда не говорили друг другу ничего, кроме добрый день или добрый вечер или надо же, какая хорошая погода или ну и дождище, и я совершенно не знаю, что ему известно обо мне. Но все же он член Союза ремесленников и, возможно, знает нас через отца.
— Ты думаешь, я не отличаю машину гестапо? Погоди, вот я встречу Йоргенсена одного в порту! Не жить ему тогда. — Он смотрит на меня детским голубым взглядом, и я вижу, что он имеет в виду то, что говорит. Он гладит меня по волосам и рассматривает мое лицо.
— Тебе, наверно, стоит умыться, пока мама не пришла.
Я сразу чувствую боль в щеке, но он такой надежный, знакомый и в то же время неизвестный, что я сперва отказываюсь, а потом прижимаюсь лицом к его груди, размазывая кровь по его фартуку, а он гладит меня по голове и говорит:
— Еспер просил сказать, что ты знаешь, где он.
В одну из морозных зим, еще до прихода немцев, море смерзлось до Хирсхолмена. С болтающимися на шее коньками, связанными шнурками, мы стояли на затверделом пляже и смотрели на маяк, до которого, казалось, не больше километра. Пар изо рта повисал в замороженном воздухе. Все расстояния исчезли. До всего стало рукой подать. Вытяни ее, красную, прямо перед собой — и дотянешься до камней, льда, облаков, крыш в Страндбу и белых торосов у Фруденстранд.
— Сегодня я махну на ту сторону, — сказал Еспер.
На Рождество нам подарили коньки, отец наточил их в мастерской до звона, и уже несколько недель мы катались, не пропуская ни дня. Снега почти не было, все пруды и озера промерзли до дна, а Эллингов ручей сковало льдом дальше, чем нам хватило терпения идти вдоль него. Но сегодня Еспер собрался в море.
Меня мучили сомнения. Я знала, что до маяка так же далеко, как всегда. И что это просто обман, и Еспер тоже это знает, но не может унять себя. Остров с маяком мозолил нам глаза с любого места на взморье; там была далее школа, и дважды в год ее учеников привозили в город на рыбацкой шхуне, и они шарахались по улицам, сбившись в кучу, и таращились на витрины. Мы разговаривали с ними, они многое знали о море и очень мало — об остальном мире, но сами мы их никогда не навещали. Еспер уселся на старый ящик из — под рыбы, вытащил из кармана ключ и намертво прикрутил полозья к сапогам. Рубен, я, Марианна и приятель Еспера Могенс — все мы тоже встали на коньки и, высоко задирая ноги, спустились по песку на лед проверить, крепкий ли он. Еспер сделал несколько робких пробных кругов и, раскатавшись, взял курс на маяк. Могенс припустил было следом, но запнулся о проступившую из-подо льда отмель и вернулся назад. Я разогналась и сделала ласточку, вытянув ногу назад и растопырив руки в стороны, точно как отец на велосипеде в свое время, а закончила выступление красивым продолжительным вращением, никак меня не порадовавшим, потому что я вынуждена была любоваться спиной удаляющегося Еспера, с каждым моим кругом становившегося все меньше, хотя маяк не приближался.
Еспер не возвращался. Сначала Рубену с Марианной стало пора домой, потом ушел Могенс, а я все стояла и всматривалась в белое море, пока холод не скрутил меня так, что я больше не могла терпеть и тоже поплелась домой.
Двумя днями раньше мальчик провалился в полынью и погиб, но мы ничего об этом не слышали. А взрослые знали, и я никогда прежде не видела отца в таком гневе, как тем зимним вечером, когда я вернулась домой без брата, одной варежкой вцепившись в коньки, а другой размазывая слезы и сопли. Еще раз я увидела его таким озверевшим через несколько лет, когда приковыляла к нему в мастерскую с раной на щеке и черными, опухшими от мертвой хватки Иоргенсена-гестапо запястьями, потерявшими чувствительность настолько, что, когда я попробовала взять чашку, она сразу упала на пол и разбилась. Отец стоял с перекошенным лицом; в одной руке он сжимал молоток, а в другой — зубило, и только когда я дорассказала до середины, до меня вдруг дошло, что он бесится потому только, что никак иначе не может выразить, как ему за нас страшно. И что так было всегда, а я все неправильно понимала. И что он никогда не сердится на меня так сильно, как на Еспера. Сначала отец швырнул зубило в стену, оно вошло в нее и раскачивалось с зудением, потом молотком разнес в щепы шкаф, который делал. Спина и бицепсы ходуном ходили от напряжения. Дальше он запустил молотком в торчавшее в стене зубило, и оно разломилось; обе части упали на пол. Это он — то, который никогда не заканчивал рабочий день, не развесив весь инструмент в идеальном порядке над верстаком! Наконец, он сдернул с себя фартук, швырнул и его на пол, потом вытолкнул меня за дверь и запер ее.
Читать дальше