— Я грибной суп сварила, — сердито приглашала к столу молодая, но угрюмая по причине бездетности и безденежья жена. — Есть будешь?
— Не имею такой вредной привычки, — тихо отказывался Фома Игуаныч.
— Ну и хрен с тобой, — по-мужски грубо отвечала она.
Фома Игуаныч смотрел на старенький халат, облезлую шаль, на которой любил спать кот Шныра, о чем свидетельствовали клочья рыжей шерсти, расплывшийся, тяжелый, как наковальня, зад, согбенную спину, раннюю седину, и ему до слез было жаль жену. Он с раскаяньем убийцы вспоминал, какой она была всего десять лет назад. Впервые он увидел ее на смотре художественной самодеятельности во всем очаровании застенчивой юности. Белоснежная рубашка, юбочка обтягивала бедра и звенела, как колокольчик, восторгом и надеждой на неизбежное счастье светились глаза. А как она пела, как пела… Воспоминания о счастливом прошлом с новой силой затягивали его в воронку тоски, усиленной виной, которую невозможно исправить. Зачем, зачем он испортил ей жизнь?
В гробовой тишине холодного дома жена громко ела суп прямо из кастрюли. Была она толста от скудной, неправильной пищи, неряшлива и красива. Сейчас он любил ее даже больше, чем в юности.
— Ты бы сходил в контору, — хмуро советовала она, не переставая есть.
По имени она давно его не называла.
— Зачем?
— Может быть, лесником возьмут.
— Лесники тоже зарплату не получают.
— Зачем леснику зарплата? — сердито изумлялась его тупости супруга и отворачивалась со словами: — Глаза бы мои на тебя не смотрели, недотепа.
Фома виновато отмалчивался.
— Так сходишь, нет? Сколько можно бревном лежать.
— Нет смысла, вакансий нет, — отвечал он тихо, опустив голову.
— Сегодня нет, а завтра, глядишь, Педрович от водки сгорит — вот тебе и вакансия. Сходи, поговори с Бидонычем.
— Как мне с ним говорить, если я хрюкать не умею?
— Ты посмотри на него — хрюкать он не умеет! Гордый какой, — выходила из себя жена и, наговорив много обидных, но справедливых слов, садилась к окну плакать и смотреть сквозь слезы на бесконечное однообразие холодного осеннего дождя, на островок колодца в луже, к которому вброд шла соседка в худых сапогах, на сырые развалины школы, в черном оконном проеме которой сидела, нахохлившись, ворона.
Она плакала, сморкаясь в шаль, каждый день после обеда до ужина, пока не выпал первый снег. А как только грязь схватило морозцем, со словами: «Слава богу, что не дал нам детей, прости меня, Господи, грешную», — собралась и ушла в родную Новостаровку, прихватив кота Шныру.
И правильно, конечно, сделала.
Фома давно уже не брился, не чистил зубы, а с уходом жены и вовсе перестал умываться. Он даже не вставал с кровати. Лежал совершенно без движения в старом, застиранном спортивном костюме с пузырями на локтях и коленях. Лежал и смотрел в потолок, лишь изредка моргая.
На третий день после ухода жены к нему зашла дальняя родственница, сердобольная тетя Поля. Всплакнув над ним, как над покойником, старушка жалостливо молвила:
— Ты бы встал, Фомушка, в баньке бы помылся. Баньку я протопила.
— Какой смысл? — спросил Фома, сосредоточенно глядя в потолок.
— Да какой же смысл? — растерялась старушка. — Грязью ты зарос — смотреть тошно. Вот и весь смысл. Что люди-то скажут?
Что скажут о нем люди, Фому давно уже не волновало, поэтому он ничего не ответил сердобольной старушке.
Более того, с этого дня он вообще перестал говорить.
Зайдет кто из неждановцев и спросит, оглядев хозяйским глазом чужой дом: «Я на время возьму швейную машинку попользоваться? Все равно без дела стоит». А Фома лупит зенки в потолок и даже глазом не покосится. Сосед так и уйдет с вещью, не дождавшись ответа.
Тетя Поля забегала к нему дважды в день — утром и вечером. Печь протопит, поставит на стул перед кроватью кружку воды да ломоть хлеба и убежит хлопотать по делам. У нее свой дом на плечах. Придет иной раз, а хлеб и не надкушен.
С кровати Фома вставал редко. По самой крайней нужде.
В штанах то ли растянулась, то ли лопнула резинка, то ли живот пропал, и когда Фома шел в уборную, то придерживал штаны рукой. Шел он медленно, сгорбившись, шаркая ногами. Иногда, забыв обуться, так и плелся босиком по снегу. Выглядел он семидесятилетним стариком. Волосы на голове свалялись. Борода клочьями. Весь скрученный, черный от грязи. Ноги в коленях не разгибаются. Скажут, что человеку и тридцати нет, ни за что не поверишь.
Однажды вьюжной ночью в дверь постучали. Фома Игуаныч по обыкновению смотрел в невидимый потолок и на стук не прореагировал. Дверь с вкрадчивым скрипом отворилась, и настороженный хриплый голос спросил темноту:
Читать дальше