— Теть Надь, вода-то теперь платная. Ведро — тенге, фляга — пять. Над колонками будки вроде туалетов поставили. На дверях замок, над замком расписание. Отпускают утром, в обед и вечером. По часу. Не успел — оттаивай на плите снег. В будке человек сидит, буржуйку топит. Заплатишь, он тебе шланг в окошечко подает. Весь курмыш в твой колодец за бесплатной водой ходит. Скоро воздух приватизируют.
Новость старушку не взволновала. В потухших глазах не было интереса, а лишь мелькнула тень досады на докучливого человека, мешающего ей думать. Мысли с навязчивым однообразием вращались вокруг фразы, вскользь оброненной Енко накануне ее болезни: «Вы что думаете, им уж так хочется каждое лето торчать в этой дыре? А может быть, им на настоящее море хочется съездить?»
Баба Надя была из тех женщин, которых в деревнях зовут «клушками» и никогда не задумывалась о смысле своего отдельного существования. Она давно отрешилась от собственных забот и понимала себя как часть жизни ее детей и внуков. Даже оставаясь на долгие месяцы одна, она никогда не чувствовала одиночества как жалости к себе, а лишь изводилась тоской по близким людям. Неистребимый материнский инстинкт переносился на оберегаемый дом ее детей. Старый ковчег, в котором несколько поколений семьи пережили не один потоп.
Странные перемены происходят с тихой курицей, когда она становится клушкой. Робкая, невзрачная птица вдруг превращается в бесстрашное существо, готовое с яростью ястреба защищать свой выводок. Но когда цыплята перестают нуждаться в ее защите, она снова делается беззащитной, безучастной ко всему курицей, которую безнаказанно могут клевать все, кому не лень. С внезапной и жестокой ясностью слова Енко открыли истину: в ней давно нет необходимости. Взрослые дети обходятся без ее забот. Они лишь притворяются, что не могут обходиться без нее и скучают по дому.
В мыслях этих не было обиды — лишь отчаянье и печаль. Она знала, что дети жалеют ее, но и в этом чувствовала свою вину, поскольку одним фактом своего существования заставляла их беспокоиться.
Козлов подсовывал ей фотографии детей и внуков, надеясь растормошить старушку. Но невыразителен был ее взгляд, даже когда глаза увлажнялись слезой. Холодно встречала она и подружек с вдовьей улицы. Разговоров не поддерживала и сердилась, когда ее уговаривали переехать в Полярск. А когда соседки уходили, ворчала: «И чего ходят? Поди, печи прогорели, а они лясы точат». Разговоры о переезде расстраивали ее. Невесомым привидением бродила она по столетнему дому, гладила морщинистой, почти прозрачной рукой старые вещи. Вот здесь, у окна, где стоит пианино, она родилась. Эту кровать сделал отец. На ней же он и умер. Тысячью нитей она была связана с домом. И ей больно было думать, что пришло время оставить его чужим людям. В этом было что-то неправильное, нехорошее.
Она выходила во двор, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, и не могла без слез смотреть в глаза Бимке. Казалось, сам дом смотрел на нее с печальным укором преданными собачьими глазами: неужели ты оставишь нас, как мы будем жить без тебя? Она не бросила дом, когда затопляли Ильинку. Как можно? Для нее он давно был живым существом, беззащитным, как ребенок, который не умел говорить, а мог лишь смеяться и плакать. Душа старушки разрывалась между тоской по детям и жалостью к старому дому. Вот если бы можно было перенести его вместе с двором, старой березой, Бимкой, знакомыми запахами и звуками в далекий Полярск…
Все чаще она думала о смерти. Точнее, о стеклянной банке, спрятанной ею на дне погреба от возможных грабителей. В нее она складывала деньги, оставляемые детьми, отдельно сортируя рубли, тенге и доллары в полиэтиленовые мешочки. За многие годы их накопилось столько, что с трудом закрывалась крышка. «Мама, вы не знаете, что такое инфляция! — сердилась Люба. — Солить их собрались? Вы же не храните, а хороните их. Тратить надо, тратить, пока не обесценились» — «Ну, еще чего придумали». Баба Надя не знала и знать не хотела про инфляцию. В ее погребе деньгам никакая инфляция не страшна. А умрет она, будет на что похоронить и съездить на настоящее море. Смерть не пугала ее. В ней была лишь одна неприятная сторона: горе, которое испытают ее дети. Загостилась она на этом свете. Не зря же которую ночь снится ей один и тот же сон. Будто ветер выдул все из лесов и гудит над голым полем, уносит ее вместе с пол овой в черную тень обрыва, куда сыплется золото листьев. И вот она падает, падает, падает в бездну, а ей конца края нет. И только в последнюю секунду, когда видит уже камни, о которые неминуемо разобьется, вспоминает, что у нее есть крылья. И просыпается.
Читать дальше