Тело плотины сотрясалось и гудело. Молнии трещин раскалывали ее вдоль и поперек. Серые глыбы осыпались и падали в темную воду, вскипающую от частых ударов. Замурованное существо в приступе клаустрофобии яростно пыталось стряхнуть с себя тяжесть и мрак бетона. Обломанный бивень с грохотом проломил серую скорлупу, и плотина обрушилась, рассыпавшись на куски.
Сдерживаемая ею стена воды хлынула в пролом, сдирая с мамонта вместе с бетонной коростой, въевшейся в рыжую шерсть, шкуру и мясо. Подняв над ревущим, красным от крови потоком голову, зверь трубил древнюю тоскливую песнь дикой свободы. Хобот и расщепленные бивни судорожно содрогались. Бледная дрожащая радуга насыщалась цветом.
Мутный вал воды, бетонного крошева и рыбы прокатился по мертвому городу, взрывая руины, выдирая деревья и срывая почву. Море мелело, и с обнажающегося дна медленно всплывала мертвая деревня.
Дрожащий мамонт не в силах был освободить ноги из бетона. Сквозь раны на окровавленных боках белели, вздрагивая от тяжелого дыхания, ребра. Трубный вибрирующий стон умирающего гиганта детской жалобой проносился над пустыми пространствами осенней степи и растворялся в равнодушном безмолвии неба.
Тронутый ржавчиной автобус, грузно качнувшись, выехал на грейдер и покатил по разбитой дороге в темный омут северного неба. В черном овале заднего стекла трепетала чья-то ладошка. Дождь смыл все краски. Справа — серые развалины мертвого города. Слева, за неприятно белыми стволами редких берез, — густые кресты сумрачного кладбища. Когда провожаешь близких людей, а душа подсказывает, что никогда их больше не увидишь, делаешься маленьким и беспомощным в масштабах необратимо увеличивающегося пространства, разделяющего тебя с ними.
Мамонтовы уезжали на север.
Расставание — неизбежная расплата за встречу. Проводы — репетиция похорон.
— Надо было не слушаться вас, докопать картошку, — с сердитым треском Любовь Тарасовна раскрыла над свекровью зонт.
— Кто же в августе картошку убирает, — возразила баба Надя, — чтобы она в погребе сгнила?
— Ну зачем вам столько картошки? Пусть лучше сгниет, чем потом по грязи одной убирать. Все равно раздарите соседям. И вообще — хватит вам одной куковать. Живешь там и не знаешь, что с вами. Витя на зимних каникулах приедет.
— Никуда я не уеду, — сказала упрямая баба Надя. — Уеду — вы уже никогда вместе не соберетесь.
— Хотя бы на зиму.
— Вот еще придумала! Чтобы я дом бросила? Да его не то что на зиму, на день нельзя покинуть. Вон Наталья Константиновна к дочери съездила. Вернулась — там не то что мебели, окон нет. Может быть, все еще и образуется. Вернетесь — и дом цел.
Виктор Николаевич посмотрел на небо, подставив лицо под дождь.
— Отъезжаем, — без выражения сказал пожилой водитель. Он всю жизнь проработал на одном и том же маршруте. С него можно было писать портрет скуки.
Сквозь запотевшие стекла очков изгнанный из рая смотрел на автостанцию, стоящую посреди лужи, на маленькую хрупкую старушку в клетчатом пальто. Вот сейчас они уедут, а она останется — одна в пустом доме. Как на другой планете. Он закрыл глаза, но стало еще хуже. Ковшик теплого молока — вот что он увидел. Это молоко сегодня утром мама подогревала на плите и по рассеянности вылила ему в умывальник. Автобус тронулся. И невидимый резиновый жгут, связывающий сердца старой матери и сына, стал растягиваться. По опыту прошлых разлук Виктор Николаевич знал, что этот чрезвычайно эластичный и прочный жгут лопнет где-то на сотом километре. Больно обожжет сердце, и тоска медленно перельется в долгую печаль и страх ночного звонка. Автобус ровно катил по территории спасительной ностальгии. Мимо темных вод земли и неба, шумящих перелесков, полынной скорби пустых предзимних пространств. Что бы он был без этой тоски? Без хранительницы ее, обрекающей себя на одиночество. Без старого дома, без ожидания нового лета.
Руслан стоял рядом с бабой Надей. Старушка улыбалась и плакала одновременно. Хорошо прощаться в дождь. Слез не видно.
— Ну вот, — сказала она, — теперь будем ждать июня.
До июня было далеко. Близился вечер. Ветер выжал над Степноморском грязную тучу, как белье, разорвал и разметал останки. Но с севера черной стеной поднималось новое ненастье.
Проводив бабу Надю, Руслан, укрывшись капюшоном из полиэтиленового мешка, возвращался домой через руины брошенного города. В предосеннем, пронзительном ненастье он чувствовал себя космонавтом, навсегда улетающим с обрывком фала от станции. Она видна еще через затуманенные стекла скафандра, но скоро растворится в бесконечной тоске. Блесна — елочная игрушка — зацепила сердце и тащила его по темному вселенскому омуту. Это лето, словно белый вальс, обещало чудо. Но пришла, елозя ведром по полу, уборщица осень и проворчала: выметайтесь, кончились танцульки. Только человек, провожавший на глухой станции друзей, знает, что такое одиночество. Они уехали все вместе в свой прекрасный, светлый мир, а ты остался один в глуши, где грустно светят редкие огни убогих жилищ и воет собака. На автостанции он болтал о пустяках с Антоном и боялся встретиться глазами с его сестрой. Но не мог не думать о ней, девочке первого снега. Он сжег все, что могло напоминать ее. Но, чтобы забыть, нужно было сжечь самого себя.
Читать дальше