— Здравствуйте! — услышал Ешуа женский голос и обернулся.
На пороге корчмы стояла баба, закутанная в дырявую, ячеистую, как невод, шаль. Облезлый плисовый салоп, бог весть кем подаренный, коробился и желтушно лоснился. Была она какая-то безвозрастная: ей можно было дать сорок, а, если приглядеться, то и все сорок пять. Старила ее и юбка, длинная, до самых пят, до видавших виды башмаков, залепленных осенней грязью. Баба держала в руке пузатый сундучок из дубового дерева, ладно сколоченный и чем-то, видно, набитый.
— Здравствуйте, — ответил корчмарь, не скрывая своего удивления.
Кто, кто, а еврейки в корчму не заглядывали. Фуй!.. И вдруг на тебе, что ни на есть настоящая еврейка, нищая или божья странница. Сейчас начнет клянчить, вымаливать, рыдать, рисовать перед Ешуа ужасные картины голода и несправедливости, и он вынужден будет ее слушать: выгонишь убогонькую, осыплет тебя проклятьями, надолго ее запомнишь.
— Чтобы я так жила, как вы на моего мужа похожи, — пробасила она.
— На вашего мужа?
— Чтобы я так жила, такой же, как вы… высокий… лобастый… без ермолки, скажу вам, прямо вылитый… Только — не про вас да будет сказано — с волчком в голове..
— С чем? С чем?
— С волчком. Как завертится, как закружится перед судным днем!
Баба поставила свой сундучок на лавку, поправила сползшую на плечи шаль и вздохнула:
— А сапожник какой!.. Золотые руки!..
— Он у вас сапожник? — спросил для приличия Ешуа, надеясь лаской отделаться от нее скорее, чем неприязнью.
— Сапожник! У нас все сапожники… И муж, и дети, и я… — баба постучала костяшками пальцев по сундучку. — Пока гоняюсь за ним по свету, кому подметки прибью, кому — набойки… Могу и вам…
— Спасибо, — холодно ответил корчмарь. — У нас есть сапожник. Нехамкин.
— Нехамкин, Нехамкин, — повторила гостья. — Что-то я про такого не слыхала. Могильщик такой — Нехамкин — есть. Но могильщик, не про нас с вами да будет сказано, только землю латает… положит глиняную заплату и, как у нас в местечке говорят, ложку в сторону!..
Ешуа не мог взять в толк, чего ей от него надо, но и как ее выпроводить, не знал.
— Все моего знают, — верещала баба. — Небось, и в корчму заходил?
— Пьет?
— Только в судный день.
— В судный день? — Ешуа что-то высек кресалом памяти и пристально посмотрел на бабу.
— Когда он по своей лестнице вниз спускается… В позапрошлом году в Меркине спустился. Смотрю, едва на ногах держится… а уж воняет от него, как от смерти… «Цви, — спрашиваю, — с кем ты так нализался?»— «Меня, — говорит, — Ципора, бог самогоном угостил… налил полную чашу и сказал: лехаим!» Чтобы мои враги так пили «лехаим!» Раньше я сердилась на него… словами всякими обзывала… а сейчас не сержусь. Каждому человеку, если он человек, раз в году хочется сойти с ума… А вам? Вам не хочется?
— У вашего мужа ермолка с булавкой? — процедил Ешуа и ушел от ответа, как от погони.
— Да, — сказала баба. — Где он?
Избу ночного сторожа Рахмиэла как будто свежим ветром продуло, солнцем просквозило. В кои-то веки мыли в ней пол, а сейчас покатые половицы сверкали чуть ли не по-пасхальному, а на двух вымытых окнах колыхались занавески, припрятанные Рахмиэлом на тот случай, когда приведет он в свою развалюху третью жену. Но поскольку господь бог третьей жены не послал — хватит, мол, Рахмиэл, и двух, — пылились занавески в сундуке вместе с другими, совершенно не нужными хозяину вещами: длинной ночной сорочкой первой жены, большой, пожелтевшей от времени картой Российской империи со всеми ее владениями, только еще без ковенского тракта (как она попала к нему, Рахмиэл и сам толком не знал), верхним пологом свадебного балдахина, расписанного причудливыми узорами, разукрашенного диковинными животными: не то молчащими львами, не то рычащими рыбами (недосуг было его разглядывать!), маленьким оловянным рожком, в какие во все легкие дуют на праздник симхес-тойры. Иногда Рахмиэл вытаскивал рожок, прикладывал к запекшимся от старости губам и невнятно и буднично трубил в избе от скуки и одиночества. Трубил и вспоминал своих детей, вымерших от неведомой хвори, и град леденцов в молельне, когда он сам был маленький, и молодого рабби Ури со свитком в руках, как с облаком.
В кои-то веки мыли в избе пол и в кои-то веки хлопотала в ней женщина! Пусть чужая, пусть чудная (слыханное ли дело, чтобы баба сапожничала!), но женщина.
Правда, что-то мешало Рахмиэловой радости.
Читать дальше