А может, Ицика так к ней тянет потому, что она поена молоком его матери?
Вот и корчмарь Ешуа с женой Хавой пришел. Обычно они приходят раньше других. К богу, как к уряднику Нестеровичу, лучше приходить вовремя — зачем их гневить. Из-за сына, видно, задержались, из-за Семочки.
Сейчас начнется молебен. Молодой рабби Гилель, праведник и оратор, взошел на амвон и раскрыл свиток — ставни в небеса.
А егонет. Ицик еще раз оглянулся на дверь. Нет.
Рабби Ури подкатил к самому амвону, и колеса его коляски прошуршали в наступившей тишине, как крылья ангела.
Синагога старая, деревянная. Она дважды горела. В шестьдесят третьем ее подожгли солдаты. Искали какого-то Мицкевичюса или Мацкявичюса, бунтаря и государственного преступника. В чем заключалось его преступление, никто в местечке не знал. Испокон веков в нем не было ни одного бунтаря и преступника, если не считать мужа вдовы Голды Ошера, пытавшегося среди бела дня повеситься на местечковой каланче. Кто-то донес генералу Муравьеву, что оный Мицкевичюс или Мацкявичюс скрывается в жидовской церкви. Жидовскую церковь спалили, а бунтаря не нашли. Долго не было в местечке синагоги — люди молились в наспех прибранном гумне, снятом в аренду, — но после, когда все успокоилось, Маркус Фрадкин расщедрился и пожертвовал на строительство молельни делянку леса. Его хватило с лихвой и на синагогу, и на дом для раввина, и даже на отхожее место. В самом деле — не бегать же почтенным богомольцам по нужде за версту! С тех пор божий дом называли именем его благодетеля — синагогой Маркуса Фрадкина. Сгорит она — сгорит и его имя, как ни дорога честь Фрадкина, но сотки дороже.
— Ребейношелейлом! — упивался собственным голосом молодой рабби Гилель, а старый рабби Ури положил высохшие руки на края коляски, закрыл глаза и своими увядшими ушами слушал молитву — он знал ее наизусть, как все молитвы, которые когда-либо евреи обращали к господу богу, рабби Ури слушал то, что никто, кроме него, в молельне не слышал — шаги смерти. В последнее время он слышал их так отчетливо и ясно, как поступь возлюбленной в молодости, когда уши напоминают ущелье: каждому звуку вторит стозвонное эхо. Смерть шла за ним по местечку, как когда-то его жена Рахель, и шаги у нее были точно такие — неровные, вприпрыжку. Иногда она забегала к кому-нибудь и оставляла его посреди дороги, но вскоре возвращалась, и они оба снова были вместе.
Вот и сейчас она стоит и молится у него за спиной. Рабби Ури до сих пор не задумывался — за кого же молится смерть? За живых? За мертвых? За живых ей вроде бы не подобает молиться, а за мертвых — за мертвых живые молятся. Она молится за самое себя, подумал рабби Ури. Глупо, глупо. Он никогда за самого себя не молился. Всегда за других. И сегодня он молится не за себя, а за нее.
Рабби Ури приоткрыл глаза, но у него не было сил обернуться, и он снова закрыл их — захлопнул веками, как табакерку.
Чего, спрашивается, он сюда приехал? Мог бы помолиться дома. Неужто и он поверил в кабацкого мессию? Он — рабби Ури, мудрейший из мудрых, ученейший из ученых. Кто, кто, а он-то знает, что бог велик, но чудес не совершает. Во всяком случае — бог евреев. Совершил чудо — создал их и забыл, презрел, бросил на произвол судьбы, отдал на съеденье царям и урядникам. За все время существования иудейского племени — от наших праотцев Авраама и Иакова до ночного сторожа Рахмиэла — всевышний ни разу не явил ему свою милость. Разве погромы — милость? Разве черта оседлости — милость? Нельзя сказать, что он, бог евреев, обошел всех. Кого-то он — порой неизвестно за что — все же избрал и одарил своими благами. Но если один счастлив (да счастлив ли он?), значит ли это, что может возрадоваться все племя?
Рабби Ури тяжело дышал. В молельне было душно. Шутка сказать — столько ртов, выдыхающих свои жалобы и надежды. За его спиной молится смерть, а чуть поодаль шевелит губами его ученик Ицик Магид. Чему он его научил? Лес рубить. Рабби Ури имеет в виду не топор лесоруба, а мысли Ицика. Они острее, чем топор, и валят каждую минуту не дерево, а кого-то. Рабби Ури знает, кого своими мыслями рубит под корень Ицик. Лесоторговца Маркуса Фрадкина. А за что? За мать, поившую его дочь грудным молоком, за своего брата, не успевшего притронуться к соскам матери? А может, за то, что никогда не будет мужем Зельды?
Мир, размышлял рабби Ури под журчание молитвы, вместилище зла и пороков. И уж если бог их не искоренил, что может сделать какой-то самозванец?
Читать дальше