Хотя нет — тело моей матери могло оказаться еще не последним. В то самое утро я пообещал Перку: когда он умрет и его кремируют, я лично прослежу, чтобы пепел закопали где-нибудь здесь.
— Все равно где, только бы неподалеку от вашей мамочки, чтобы рукой подать, — сказал он. — И не надо никакого камня, никаких похорон, вообще ничего не надо. Много чего было в моей жизни, но не было ничего такого, чем можно похвастать, только она, а этого ни на каком камне не напишешь. Только вот здесь… — И он ударил себя в грудь с такой силой, что опрокинул свою чашку с кофе. Немного погодя, вытерев лужу и опять налив себе кофе, он сказал: — Какой толк писать что-то на камне в таком месте, где все развалилось? Да и лежат тут только простые маленькие люди, и кто теперь сюда приходит? По-моему, пускай так и лежат с тем, что у них в сердце.
Потом, заручившись моим самым торжественным обещанием на этот счет, он добавил, что, когда придет время, я найду лопату в подвале, где хранятся его садовые инструменты. Он ведь из тех, сказал он, кто всегда содержит свои инструменты в порядке.
И вот теперь я бродил по кладбищу и не спеша высматривал хорошее место для праха Перка — где-нибудь неподалеку, чтобы рукой подать. Перк со мной не поехал, сказав, что знает — иногда человек хочет побыть один.
Да, я хотел побыть один. И вот сейчас я был один. Я был один и думал о том, что сказал мне Перк: «Она говорила, что старалась, как умела, вырастить вас правильно и выпихнуть из Дагтона, чтобы вы здесь больше не показывались».
И еще: «Она каждый вечер стелила эту кровать. Говорила — это самое меньшее, что она может сделать».
И еще: «Когда пришла фотография твоего мальчика Эфа — так она его называла, — она каждый вечер целовала ее и говорила: „Нет, ты только посмотри, какой молодец!“, и смеялась. А однажды сказала, что отдала бы миллион долларов за то, чтобы подержать его на руках хоть пять минуток».
И еще: «А потом, когда пришла фотография, где Эф немного подрос, она все смотрела на нее и говорила: „Знаешь, я бы хотела где-нибудь, стоя за углом или в толпе, насмотреться на него досыта, так, чтобы он не знал. Больше мне ничего не нужно“, — сказала она».
И еще: «Когда пришло это письмо про то, что вы с матерью Эфа разошлись, она как будто не могла поверить. В тот вечер, в постели, она положила мне голову на плечо, и заплакала, и сказала: „Ну почему моему мальчику всегда так не везет? И в газетах про него пишут, и хорошие деньги получает, но неужто он не знает, что все это ни к чему, когда останешься один?“»
О, я прекрасно знал, как бывает, когда останешься один!
Я сидел на чьем-то поваленном, поросшем мхом надгробии и думал о том, что, как я ни старался оттянуть то время, когда остаешься один, все было напрасно. Я был сочтен недостойным сидеть на залитом солнцем лугу Дантовых видений и слушать божественную музыку в словах святых и мудрецов — или, во всяком случае, не смог рассказать о ней другим, чтобы и они могли ее услышать. Я так и не стал гражданином «imperium intellectūs». Свидетельство о присвоении мне гражданства оказалось поддельным. А что касается той лестной мысли, которую мне давным-давно подсказал доктор Штальман, — надежды на то, что моя злость, мое простодушие, моя, как он сказал, «sancta simplicitas» [36] Святая простота (лат.).
позволят мне написать что-нибудь достойное, — то какой жалкой комедией это оказалось!
Непонятная злость была налицо, и, видит Бог, она не ослабела с годами. Но моя «simplicitas» не была «sancta». Моя «simplicitas» утратила благословенную веру в то, что все люди реальны и в своей реальности — братья. Все, что у меня осталось взамен этого, — множество карточек три на пять дюймов, исписанных моим крупным, разборчивым почерком.
Неужели уже поздно? Неужели поздно?
Мне вдруг захотелось лечь на землю между двух могил, давней и свежей, и раскинуть руки в стороны, чтобы коснуться обеих. Мне пришло в голову, что стоит так сделать, и я, может быть, обрету способность плакать, а если я смогу плакать, то случится что-то теплое, радостное и благословенное. Но я этого не сделал. Испугался — вдруг ничего не случится, и не стал рисковать.
И я решил, что вернусь, когда Перк умрет — пройдет, вероятно, не так уж много времени — и когда соберусь на пенсию. Я вернусь и заживу один в этом доме на Джонквил-стрит, который Перк, умелый, мастеровитый Перк, оставит мне в полном порядке, и зимними вечерами буду сидеть у огня, пытаясь понять, почему все так обернулось. А потом, не в силах заснуть, буду бродить по дому с угасающим карманным фонариком в руке, трогая эти такие знакомые мне вещи.
Читать дальше