Был у Марии единственный сын,
Казнили его евреи и Рим, —
Паши свою пашню, а духом будь с ним! —
что было несколько странно напевать этому ребенку, если учесть, что, к восторгу его бабушки и в соответствии с пожеланием матери, хоть она и была атеисткой, ему на восьмой день жизни было сделано обрезание, обставленное с большой помпой в роскошной гостиной вышеупомянутой бабушки.
По древним законам, торжественная церемония обрезания разрешается только в том случае, если мать ребенка еврейка, и поэтому я оказался при этом в значительной мере отодвинут на второй план, хотя ко мне и было проявлено должное уважение как к биологическому отцу, в то время как ребенок переходил из рук в руки — от бабушки к двоюродному брату жены, потом к самому почетному из троих, выражаясь современным языком, спонсоров, а потом к сандеку — обязательно мужчине, который должен держать ребенка на коленях, пока на его крохотный член накладывают зажим и скальпель делает свое дело.
Но вернемся к моим вечерам с Эфреймом. После того как он, насытившись, срыгивал, я закутывал его в одеяние, закрывавшее все тело и оставлявшее открытым только лицо (а в некоторых моделях — еще и руки), и укладывал спать в обширную и очень дорогую кроватку, стоявшую в просторной детской рядом с нашей супружеской спальней. Мой кабинет был всего лишь через две двери дальше по коридору, и я мог легко услышать любой, самый слабый звук из детской, от мышиного писка до надсадного рева. Если по истечении определенного времени ни того, ни другого слышно не было, я на цыпочках прокрадывался по коридору и заглядывал в кроватку. Там было на что посмотреть: пухлые щечки, игравшие в затемненной комнате всеми оттенками румянца, длинные черные ресницы, тоненькие пальчики на голубой фланели, крохотные, но обещающие когда-нибудь научиться хватать и повелевать, и выпяченные губы, которые пока еще не могли ничего произнести, но которым несомненно предстояло высказать что-то очень важное для судеб человечества.
А потом, рано или поздно, у меня возникал вопрос: было ли такое время, когда, еще до того, как виски взяло верх, Франт Тьюксбери — тогда еще молодой Франт Тьюксбери, обладатель самого большого члена в округе Клаксфорд, и лоснящейся черной шевелюры, такой густой, что ее надо было расчесывать скребницей, и пары самых желтых на свете сапог из воловьей кожи, и крепчайших, белейших зубов под черными усами, и вдобавок самой очаровательной в округе женушки, — было ли такое время, когда молодой Франт прокрадывался по ночам в темную комнату и стоял, глядя на черноволосого ребенка мужского пола, лежащего в импровизированной колыбели и, вне всякого сомнения, сосущего большой палец или тряпочную соску с кусочком сахара внутри?
Лишь изредка я позволял себе размышлять над этим вопросом. Чаще всего я просто крадучись уходил из комнаты. Могу сознаться, что однажды, когда я не ушел из комнаты, а стоял там и проклятый вопрос стучал у меня в висках, я в конце концов подошел к дорогой старинной кроватке, наклонился, поцеловал повернутую ко мне розовую, всю в пушке, щечку и дал волю слезам.
Но обычно я, как уже было сказано, крадучись уходил из комнаты, удержавшись от всяких проявлений такой несвойственной мужчине слабости, и погребал эту сторону своей души и своей жизни под грудой работы, за которую с рвением принимался. Любой работы, какая только была под рукой, — пусть сама по себе она доставляла мне все меньше удовлетворения, но она была надежным убежищем, куда я все чаще и чаще спасался бегством.
Бегством от чего? От всех других дел, которым я с такой методичностью посвятил себя? От удовольствий и радостей, к которым я стремился? От самого факта, что в этой работе я преуспевал, и преуспевал настолько, что в недалеком будущем мог рассчитывать на ленточку Французской академии в петлице и на полную коробку почетных медалей? Даже от славы?
Моя жена тоже преуспевала в работе, и это меня радовало. К концу четвертого года нашего брака состоялась персональная выставка ее фотографий, пользовавшаяся большим успехом. Мы отметили это событие маленькой вечеринкой, на которой главным героем был Эфрейм, уже научившийся ходить. На следующий год ей присудили премию в Сан-Франциско и другую, еще более престижную, в Филадельфии. Два года спустя была выставка в Музее Нью-Йорка, на которую я ее сопровождал, а вскоре после этого вышел и был встречен с большим энтузиазмом очень красивый альбом ее работ, представленных на этой выставке.
Читать дальше