Это «мяу!» состояло в следующем. Через несколько месяцев после моей последней женитьбы, в самом разгаре моих возвышенных попыток приобщиться к человечеству и радостей медового месяца, в то время еще не всегда нуждавшихся в смазке алкоголем, я читал студентам одну из лекций курса, впервые прочитанного еще в Нашвилле, — лекцию об «Окассене и Николетт», где дева блуждает в глухом лесу, — и опять в одной из песней мне попалась строчка «De s’amie о le gent cors», и я снова остановился на этимологии слова «gent», заметив, как и в первый раз, что на современном французском языке эти слова можно передать как «au corps charmant» — «прекрасная телом». Это были те самые слова, которые однажды, в аудитории Нашвиллского университета, в дождливые зимние сумерки, вызвали у меня яркое воспоминание об обнаженном и покорном теле Розеллы, каким я его впервые увидел, и то же ощущение удара раскаленно-ледяным ножом в одно место на моем правом бедре, — тот овеществленный оксюморон, который я про себя назвал своей стигмой, — а также кое-какие другие важные симптомы. И вот теперь, годы спустя, в чикагской аудитории, передо мной, счастливым новобрачным с высоконравственным направлением мыслей, предстало то же самое видение, отчетливое и манящее, как никогда, и возникло то же самое непонятное ощущение в одном месте на бедре, и те же самые прочие симптомы. Впрочем, все это было, разумеется, немедленно и с полным основанием отправлено в кучу мусора в самом дальнем уголке памяти, предназначенную для всевозможных дохлых кошек, — до тех пор, пока я, стоя перед дверью своего дома, не услышал это «мяу!», прозвучавшее так не ко времени — или как раз ко времени?
Теперь, забыв, что тогда после чикагской лекции, отправив на кучу мусора кошку, которую счел дохлой, я приехал домой с очень дорогим букетом роз для своей новоиспеченной жены, и мы, поужинав в гостях, хорошо разогретые хозяйским виски, бордо и коньяком, потом с особым вдохновением изобразили зверюшку о двух спинах, — итак, забыв обо всем этом, я вставил ключ в замок и, как солдат в атаку, отправился вести разговор обо «всём». Как солдат — потому что в глубине души я уже знал, что, когда предполагается разговор обо «всём», это «всё» означает «ничто», а когда предметом разговора становится «ничто», то, как поется в старой народной песенке, старая серая гусыня уже издохла.
Красивая дама с выражением отчаяния на лице, которая, между прочим, была моей женой, уже понимала — предметом разговора будет «ничто», и это «ничто» становилось все ужаснее, поэтому она мне теперь призналась, что во время одной из своих недавних поездок в Нью-Йорк она попыталась сотворить «нечто», проведя выходные с очаровательным и достойным партнером в элегантном отеле. Относительно того «нечто», к которому она стремилась, то ей, как она мне сказала, было все равно — обернется ли оно сознанием вины и угрызениями совести или же сексуальным блаженством, желательно такого калибра, чтобы его можно было назвать любовью.
— Но все это… Ох, все было так, как будто… Как будто… — Она никак не могла подыскать сравнение, которое соответствовало бы масштабу открывшейся ей истины. — Ну, как будто пытаешься почувствовать себя виноватой в том, что сходила в туалет!
Она закрыла лицо руками и расплакалась.
— Ну да, ну да, — бормотал я сочувственно, гладя ее содрогающиеся от рыданий плечи.
— Ох, мы так старались сделать все как надо, — причитала она. — Чтобы в этом был какой-то смысл. Но ни в чем нет никакого смысла!
И она, схватив меня за руки, снова принялась плакать.
Так что в конечном счете «всё», о котором она хотела поговорить, превратилось в «ничто», и, как я ни старался, лично для себя никакого другого синонима для этого «всего», чем «ничто», мне подобрать не удалось. Я полагаю, весь тон моего предшествующего рассказа ясно свидетельствует о том, насколько мало отразилось происшедшее на моем эмоциональном состоянии. А Эфрейм словно растворился в воздухе, как будто его и не было. По крайней мере, никто из нас о нем и не упомянул.
Наш развод был весьма продуманным, весьма дружелюбным и даже исполненным взаимного уважения. Никаких выплат от меня не требовалось (она зарабатывала намного больше меня и была единственной дочерью очень богатой вдовы) — только символические ежемесячные суммы на содержание ребенка (на самом деле эту оговорку нарочно изобрели адвокаты, чтобы не оказалось уязвленным мое мужское достоинство), и я получил разрешение вволю общаться с Эфреймом, который, как настойчиво подчеркивала моя жена, так гордится своим «папа» (это слово прозвучало у нее с подлинным парижским шиком).
Читать дальше